В загаженном дворе облезлый пятиэтажный дом без лифта, забираюсь по сколотым ступенькам лестницы на последний этаж. Там, в большой комнате наша некоммерческая организация.
Она находится в зоне отчуждения, мало отличающейся от условий начала века, и пользуемся мы остатками его устаревших технологий – древними компьютерами и планшетами. Такие зоны остались как отработанный материал прошлой цивилизации, но которые еще могут приносить пользу. Неутомимые местные художники покрыли ее строения пестрыми красками и разрисовали граффити, зона стала похожа на музей старых трущоб.
Наше заведение – типичное явление самоорганизации общества, нежелательное и не финансируемое экономической элитой, вечно требующее чего-то наносящего урон мегакорпорациям. Обнаружилась естественная черта корпоративной власти: они могли, словно по чьей-то высшей воле, мгновенно прижать протестную организацию, не прибегая даже к прокуратуре и суду – отключить по естественным экономическим соображениям то, что в их собственности – свет, воду, кнопки информации и рекламы.
Мой шеф-идеалист, уже не молодой, но такой же романтик, как я, затеял проект – создание экологически чистых районов. Это была мечта о сплошном экополисе на нашей земле. Он затевал это не ради денег. Они должны были валить валом как побочный продукт прекрасной идеи.
Мы хотели сделать "зелеными" зоны отчуждения, объявленные умирающими из-за нехватки средств. Ибо все сосредоточилось в мегаполисах. Расширение мегаполисов объяснялось удобствами кучковаться подобно муравьям, и экономией. Так что, мы прозябали. Без первоначального капитала нечего было рыпаться.
Но Нью-сити всегда был готов принять из гетто тех, кто сумеет принести пользу. «Выплывайте, и примем». Мы были на листе ожидания с нашими экологическими программами. Наша надежда была на то, что искусственная продукция, в том числе радиоактивная и генетически модифицированная, которую производят новые технологии, начала уходить из потребления, и в цене сейчас все экологически чистое.
Сначала мы преуспевали, удавалось дурачить себя и наивных провинциалов. Но, как стало понятно, еще не пришла настоящая востребованность нашей идеи, общество было занято чем-то более важным. И денег, естественно, было мало.
Мой шеф говорил:
– Известный оппозиционный сетевизор был отключен от заказчиков и отбивался, как в окопах, целый месяц, пока не пропал. А я всю жизнь под топором, и ничего, выживаю.
В нашей дыре мне больше нравится, чем на первой работе в Министерстве саморегулируемых систем. Я был принят по конкурсу уровней «ай-кью». Министерство не изменилось с древних времен, как будто не существует другого способа управления: все та же вертикаль подчинения руководству и плану.
Министерство ведало Центром универсального искусственного интеллекта. Все там были одеты в легкие корпоративные комбинезоны с эмблемой на груди – самым известным брендом. Основная часть были обслуживающие клерки. И я был клерком.
Я удивлялся: они выглядели слишком здоровыми, без признаков выстраданного опыта, словно барахтались в тихой заводи бесконфликтного мира. Почему их не тяготит механическая работа, как автоматов? Во что тогда превращается творчество? Наверно, в создание нейтронной бомбы, однажды чуть не взорвавшей планету.
У меня, пришедшего из Академии, сразу возникло ощущение, что не я творю свое дело, а Универсальный искусственный интеллект, на который мы работали, втягивает в какие-то свои резоны и доказательства, которые противоречат чему-то во мне. УИ сразу считал мои тайные мысли, обнаружил во мне склонность к поэзии, и сделал упрек металлическим голосом, что я не пользуюсь электронным стихотворцем. Казалось, он недоумевал, как это можно противоречить его прекрасному гармоническому миру. И стал внушать, как достигать вдохновения. Само вдохновение у него выглядело, как блаженное состояние идиота.
Но я продолжал писать стихи моим примитивным разумом, не поддерживаемым технологиями.
Мое поведение почему-то задевало всех. После моей командировки в провинцию руководитель сектора с недоумением полистал мой отчет.
– Что за отсебятина?
– Как?
– Язык – отсебятина. И предложения – слишком эмоциональны.
– Не могу казенным языком!
Он едва сдерживался. Наверно, от любования моим задором.
– Казенный язык – это строгий стиль. Язык логики.
– Для прикрытия равнодушия!
Он снисходительно оглядел меня из каких-то своих высот опыта.
– Переделать. Ничего, мы из тебя выбьем отсебятину.
Я не понимал: что это? Почему нельзя быть искренним в деловых документах? Откуда страх перед искренностью, почему она опасна? Что от меня хотят?
Там было совсем невыносимо – каждый исполнитель делал свой кусочек нудного дела, и общего замысла никто не знал. Я даже написал стихи:
Как будто мир провалился в ведомство,Все – измерений там не людских,И в нервной дрожи мы, как подвешены,Порывы режут там на куски.Как получилось, что в мире грубом,Мольбе Спасителя вопрекиВошли в духовную мясорубку,И соберем ли в крови куски?Мой листок пошел по рукам. Впервые я обрел известность. Руководитель сектора был в полном недоумении от абсурдного нарушения незыблемых основ и общепринятых норм.
– Эх, а ведь у тебя могло быть большое будущее!
И меня уволили.
Мы остро переживали равнодушие, вернее, полное отсутствие в умах властных администраций мыслей о помощи нашему благородному делу. В министерствах похлопывали нас по плечу: «Хорошее дело!», присылали ничем не обязывающие приветствия и письма поддержки (то есть, их писали те сочувствующие клерки, возможно, девочки, которым было указано отписываться от бесчисленных письменных просьб). Там вечная чехарда чиновников, только-только поверит в нас один, как его сменяет другой. И странно – наивная глубинка отзывалась вяло. Может быть, им не до нас, выживают?
Наше отмирание считалось естественным. Так что, мы прозябали.
Веня, о ком я узнал по его статьям, защищал такие, как наша, организации гражданского общества, которые остались за бортом новой цивилизации.
У нас проходной двор. Сотруднички те еще, здесь не задерживаются. Экология никому не нужна. Лучшие, с мозгами, уходят в вольные инновационные комьюнити, получившие название «Сколковские долины», или уезжают за границу, и то после перспективных вузов.
Шеф из-за постоянного смутного ожидания краха и ответственности за нас стал нелюдимым. Молодые сотрудники из-за чувства временности выглядели легкомысленными. Их детское ожидание, что положат в рот, осталось еще со времен тоталитарного патернализма. Или это вообще свойственно молодым – ожидать от жизни манны небесной. Все они после институтов потерялись в усиленно зарабатывающем мире. Только восторженные души приехавших за удачей провинциалов, которых мы принимали на низкую для их амбиций зарплату, еще верили в нашу великую миссию.
С тех пор, когда шеф назначил меня замом, я перестал относиться к ним добродушно. Терпеть не мог эту разношерстную публику, пришли в нашу забегаловку, потому что не брали в солидные учреждения из-за отсутствия опыта, талантов и от безграмотности. Пишут простыми нераспространенными предложениями, полагаясь на редактор компьютера. На столах бардак. Берут чужие флешки, и забывают возвращать.
Вначале я думал: откуда взялись эти монстры, устремляющие безразличный взор со скрытым огоньком прямо во влекущую цель, равную жадному осязанию денежных знаков. Но потом привык, и начал жалеть. Сознание моих сослуживцев не переходило пределы всякого рода необходимых для самосохранения общественных понятий. Но им неведомо было, чтó там, за пределами установленных правил. Это сознание стало генетическим, порожденным древним всепоглощающим страхом. Наверно, есть где-то другие, но они требуют зарплату толщиной в котлету. За идею никто не пойдет.