– Понимаю.
– Вот поэтому я не могу держать архив Петра у себя. И обратиться мне не к кому – ситуация такова, что доверять можно только себе. Вы – не в счет, прошу прощения.
– Вы сказали – тайна?
– Несомненно. Я прагматик и в большой мере реалист, поэтому отказываюсь рассматривать то, о чем пишет Петр, как реальные события. Как действительность, ту самую, кантовскую, данную в ощущениях. Однако и на литературный прием это не похоже. Возможно, психологические эксперименты, о которых никто не подозревал. Или причуда мастера, который умеет все, но скован обстоятельствами. Одиночество, знаете ли…
– Он… – Олеся запнулась. – Мне кажется, он не был одинок. Во всяком случае…
– Можете мне поверить. Уж я-то знаю. Мы с Петром слишком давно знакомы. Вокруг него была пустыня, заколдованный круг, который год от года только расширялся. Ваш отчим, Леся, остался белой вороной среди толпы нынешних, вскормленных на приложениях к дореволюционной «Ниве» и лубочных просвитянских книжонках, их и считающих литературой. И единомышленников у него было раз-два и обчелся. Он первым в своем поколении определил болезнь: если нельзя о чем-то написать, это ненормально, так не может быть. Те, кто постарше, тоже знали это, но согласились, что в искусстве должны быть границы. Мораль, Бог, идея, равенство, уважение к физическому труду, в котором они в большинстве ни черта не смыслили. С этого все и началось. Шулерство! Вместо того, чтобы противиться чужой преступной воле, они признали ее своей – и почувствовали себя почти счастливыми. А Петр никогда не был счастлив, даже когда и враги, и почитатели в полном согласии признавали его первородство…
Булавин поднялся, шагнул к окну. Крупная мужская рука отвела угол коричневой плюшевой шторы. Он постоял, вглядываясь в темноту двора.
– Вам нужно побыстрее уходить, Леся. Постарайтесь, чтобы вахтер внизу не заметил, что у вас в руках. На улице будьте очень внимательны, может случиться всякое. Там я ничем не смогу помочь.
Он протянул ей чемоданчик, оказавшийся довольно увесистым, и отдельно – бронзовое колечко с небольшим ключом. Подумал: «Какая же она красивая… и измученная. Словно с Петром из нее ушла вся жизнь».
Колечко Олеся узнала – точно такое же, слегка сплюснутое, было на связке с ключами от их квартиры и подвала.
– Прощайте!
Они уже стояли в прихожей. Булавин отпер и снова выглянул, прежде чем выпустить девушку. В подъезде было пусто, как в заброшенной штольне.
Олеся спустилась и почти бегом миновала холл первого этажа, стараясь держаться вплотную к оконцу, за которым черной медузой плавала фуражка. Вряд ли вахтеру удалось заметить чемодан. Но дух она перевела только тогда, когда пружина механизма с важностью прикрыла позади нее тяжелую дверь. Девушка сразу же свернула направо.
Для возвращения Олеся решила выбрать другую дорогу. Сначала вверх по Чернышевской, затем на Госпитальную и, вплотную к оврагу, задами, вдоль дровяных сараев и заброшенных огородов, – к дому. В такое время риск столкнуться там с кем-либо, кроме мелкой шпаны, невелик. А со шпаной она умела договариваться – в выпускном классе ей не раз приходилось бывать в колонии для беспризорных в Куряже. Называлось – шефская работа.
Весь этот путь она проделала, начисто позабыв о боли в щиколотке и обеими руками прижимая к груди свою ношу. В темных переулках ей не встретилось ни души, но едва она свернула во двор писательского дома, как еще издали заметила у своего подъезда, там, где сгрудились в сумраке молодые кусты сирени, огонек папиросы. Он плавал слишком низко, то вспыхивая, то угасая, – словно куревом баловался малолетний недоросток.
Олеся сразу решила – кто-то сидит на скамье у входа. Может, просто так, а может, и с целью. Сознание испуганно ухватилось за эту мысль. Она мгновенно, почти инстинктивно, свернула с асфальта и бесшумно двинулась вдоль стены – там было совсем темно, и, если удастся подобраться незамеченной, можно сразу нырнуть в подъезд, миновав неизвестного с папиросой.
Ничего не вышло. Она была почти у цели, когда со скамьи окликнули:
– Ну-ка постой, дочка!..
Она застыла и тут же резко обернулась, пряча чемоданчик за спину. Голос показался знакомым. Со скамьи поднялась во весь рост шаткая фигура, надвинулась вплотную, тяжело дохнув спиртным.
Сильвестр – прозвище, данное Хорунжим, намертво приклеилось к его старому приятелю. Олеся едва сумела припомнить, как на самом деле зовут этого отличного, острого и успешного прозаика, гуляку, ласкового бабника, труса, по мнению одних, скрытого врага и уклончивого антисоветчика – по мнению других. Были и третьи – те считали Гордея Курченко штатным осведомителем. Иначе ему давно бы надлежало сидеть. Среди тех, кто присутствовал на поминанье, Олеся его не видела.
– Слушаю, Гордей Власович.
– Ты это видела?
Он ткнул рукой в темноту позади нее – жест был неверный, размазанный, и сразу стало ясно, что Сильвестр не в себе. Лица его девушка не видела – только смутно поблескивали белки.
– Что? – шепотом спросила она, непроизвольно отступая на шаг и оглядываясь.
За спиной у нее был дом, ничего больше. Время не позднее, начало одиннадцатого, но свет горит всего в двух-трех окнах. Серая пятиэтажная притаившаяся громада, в плане похожая на букву «С», – основной корпус, два крыла под прямым углом к нему. Кооператив «Слово» – сюда стремились многие, но получить здесь жилплощадь удавалось не каждому. Требовались заслуги.
– Видишь, на что похоже? Вон, вон, глянь – труба!
Олеся молча пожала плечами. Она так испугалась сначала, что на какое-то время перестала чувствовать свое тело. Не за себя – за чемоданчик и его содержимое.
– А знаешь ты, как по-латыни будет «сжигаю»? Crema! А по-итальянски еще лучше – cremato. И строеньице это – чисто крематорий… – он с трудом сглотнул, будто не все слова у него получалось вытащить оттуда, где они возникали. Какие-то оставались не выговоренными. – Все, понимаешь, у них продумано и расписано, чтоб всю нашу сволоту, всех щелкоперов одним махом и без хлопот… С-спалить к чертовой матери. Нравится тебе такая кабалистика?
Он уронил окурок, схватился за ветку сирени и неожиданно сел прямо на землю у ее ног. Будто устал держать себя вертикально. Затем внятным, трезвым и тоскливым голосом произнес:
– Тикать нужно отсюда. Тикать. Только куда?
Олеся не стала дожидаться, пока он снова поднимется, – юркнула в подъезд…
Дверь квартиры оставалась открытой, и в свою комнату ей удалось попасть без помех. Из столовой по-прежнему доносились голоса – но много громче, развязнее.
Первым делом Олеся заперлась на задвижку. Затем положила чемоданчик на кровать, открыла висячий замок и откинула крышку. Сердце вздрогнуло и тяжело застучало. Несколько канцелярских папок, помеченных его рукой. Не слишком толстых. Сверху – большая тетрадь в черном коленкоре, от первой и до последней страницы исписанная почерком Хорунжего. Такие он покупал и ей – для конспектов.
Больше ничего там не было.
А на что она надеялась? На записку? На письмо с последними, самыми важными словами? Но даже если Петр и рассчитывал, что чемоданчик в конце концов окажется у нее, он бы не стал ничего такого писать.
Она подождала ровно столько, сколько потребовалось, чтобы справиться с внезапным страхом и слезами. А потом открыла черную тетрадь.
5
«…Не знаю и не хочу вдаваться в технические подробности того, что со мной происходит. Само понятие «технические подробности» тут неуместно. Мальчик, появившийся в моем сознании четыре года назад, в двадцать девятом, когда все мы здесь угорали в попытках понять, с чем связано резкое изменение курса власти, устраивали диспуты, лепили организации, разваливающиеся на глазах, заискивали и каялись неизвестно в чем, научил меня многому. Прежде всего – тому, как спрашивать, чтобы получить ответ.