Юлилла все еще рыдала. Она не заметила, что была в комнате не одна. Вздохнув, Цезарь сел в любимое кресло жены, пошарил в складках своей тоги и наконец вынул оттуда носовой платок.
– Вот, Юлилла, вытри нос и перестань реветь. Будь хорошей девочкой. – Он сунул платок ей в руку. – Слезы не помогут. Пора поговорить.
Слезы Юлиллы были вызваны в основном страхом, что все раскроется. Поэтому твердый, бесстрастный тон отцовского голоса помог ей успокоиться. Рыдания смолкли, она сидела опустив голову, икота сотрясала ее хрупкое тело.
– Ты голодала из-за Луция Корнелия Суллы. Это правда? – спросил отец, но она не ответила. – Юлилла, ты должна ответить на вопрос. Ты не получишь прощения, если будешь молчать. Причина всему этому – Луций Корнелий?
– Да, – прошептала она.
Голос Цезаря оставался сильным, решительным, ровным, но именно поэтому слова все глубже вонзались в Юлиллу. Обычно так он разговаривал с рабом, который сильно провинился перед ним. Никогда – со своей дочерью. До сегодняшнего дня.
– Ты хоть понимаешь, сколько боли, беспокойства ты доставила своей семье за последний год? Как мы устали от всего этого? Ты была центром, вокруг которого мы вращались. Не только я, но и твоя мать, твои братья и твоя сестра, наши преданные, достойные восхищения слуги, наши друзья, наши соседи! Ты нас чуть с ума не свела. И чего ради? Ты можешь сказать, чего ради?
– Нет, – чуть слышно прошептала она.
– Ерунда! Конечно ты знаешь! Ты играла с нами, Юлилла. Жестокая, эгоистичная игра, которую ты вела с терпением и умом, достойными лучшего применения. Ты влюбилась – в шестнадцать лет! – в человека, тебе не подходящего, – и ты знала это! В человека, которого я никогда бы не одобрил. В человека, который понимал это и поэтому не поощрял тебя. Но ты продолжала свой обман с таким коварством, так ловко манипулируя нами и эксплуатируя нас! У меня нет слов, Юлилла, – ровным голосом заключил Цезарь.
Дочь вздрогнула.
Жена вздрогнула.
– Кажется, я должен освежить твою память, дочь. Ты знаешь, кто я?
Юлилла молчала, опустив голову.
– Посмотри на меня!
Она подняла голову. Ввалившиеся глаза устремились на Цезаря, полные дикого ужаса.
– Нет, вижу, что ты не знаешь, кто я, – сказал Цезарь, словно вел спокойную беседу. – Поэтому, дочь моя, мне следует сообщить тебе. Я paterfamilias, абсолютный глава этого семейства. Слово мое – закон. Действия мои не оспариваются. Что бы я ни сделал, что бы ни сказал в пределах этой семьи, – это мое право. Никакой закон сената и народа Рима не стоит между мной и моей абсолютной властью над моими домашними. Если моя жена изменит мне, Юлилла, я могу убить ее своими руками, а могу приказать, чтобы это сделали другие. Если мой сын будет уличен в порочности или в какой-либо иной социальной пакости, я также имею право умертвить его. Если моя дочь нецеломудренна, Юлилла, я могу убить ее. Если любой член моей семьи преступает границы того, что я считаю приличным поведением, я могу убить его. Ты хорошо меня понимаешь, Юлилла?
Она не отрывала глаз от его лица.
– Да, – произнесла она.
– Мне горько и стыдно говорить тебе, дочь, что ты переступила границы того, что я считаю приличным. Ты сделала свою семью и слуг этого дома – и даже его paterfamilias! – своими жертвами. Своими марионетками. Своими игрушками. И ради чего? Ради потакания своим прихотям, ради личного удовлетворения, ради самого омерзительного из мотивов – ради себя одной.
– Но я люблю его, папа! – воскликнула она.
Цезарь пришел в бешенство:
– Любишь?! Да что ты знаешь об этом бесподобном чувстве, Юлилла? Как ты можешь пачкать слово «любовь» той примитивной имитацией, которую ты испытываешь? Разве это любовь – превратить в сплошное страдание жизнь своего возлюбленного? Разве это любовь – принуждать любимого к тому, чего он не хочет, чего сам не просил? Разве все это означает любить, Юлилла?
– Наверное, нет, – прошептала она и добавила: – Но я думала, что это и есть любовь.
Взгляды ее родителей встретились над ее головой. В них были боль и горечь: они наконец поняли ограниченность Юлиллы и призрачность собственных иллюзий.
– Поверь мне, Юлилла, твои чувства заставили тебя поступать жалко, постыдно. Это не было любовью, – сказал Цезарь и встал. – Больше не будет никакого молока, никаких яиц, никакого меда. Ты будешь есть то, что ест твоя семья. Или не будешь есть вовсе. Мне безразлично. Как твой отец и как paterfamilias, я с самого твоего рождения относился к тебе с уважением, был добр, внимателен, терпелив. А ты даже не подумала ответить мне тем же. Я не отрекусь от тебя. Я не убью тебя и не прикажу убить. Но с этого момента что бы ты ни сделала со своей жизнью – это твое личное дело. Ты причинила зло мне и моим близким, Юлилла. Может быть, еще более непростительно то, что ты причинила зло человеку, который ничего тебе не должен. Потом, когда на тебя не так страшно будет смотреть, я потребую, чтобы ты извинилась перед Луцием Корнелием Суллой. Я не требую, чтобы ты извинилась перед всеми нами, ибо ты потеряла нашу любовь и уважение, а это обесценивает всякие извинения.
И он вышел из комнаты.
Лицо Юлиллы сморщилось. Она инстинктивно повернулась к матери и попыталась прильнуть к ней. Но Марция отшатнулась, словно на дочери было отравленное платье.
– Отвратительно! – прошипела она. – И все это ради человека, недостойного лизать землю, по которой ходит Цезарь!
– О мама!
– Что – «о мама»? Ты хотела быть взрослой, Юлилла. Ты хотела быть женщиной, которой уже пора выходить замуж. Живи теперь с этим желанием.
И Марция тоже вышла из комнаты.
Несколько дней спустя Гай Юлий Цезарь написал письмо своему зятю:
Итак, с нашим злополучным семейственным делом наконец покончено. Хотелось бы мне сказать, что Юлилла получила хороший урок, но я очень сомневаюсь. Пройдут годы, и ты, Гай Марий, тоже испытаешь все эти пытки и столкнешься с дилеммами отцовства. Если бы я мог утешить тебя, сказав, что ты учтешь мои ошибки!.. Но тебе это не удастся. Все дети разные, и их родители не похожи друг на друга. Где мы ошиблись с Юлиллой? Честно сказать, я не знаю. Я даже не знаю, ошибались ли мы вообще. Может быть, порок ее врожденный? Мне очень больно, и бедной Марции тоже. Она отвергает все попытки Юлиллы вновь подружиться с ней. Ребенок ужасно страдает. Я спрашиваю себя: следует ли нам сейчас сохранять расстояние между нами? И я решил, что следует. Любить-то мы ее любили, а вот к дисциплине не приучали. Чтобы из нее вышло что-то хорошее, она должна пострадать.
Справедливость заставила меня разыскать нашего соседа Луция Корнелия Суллу и принести пока общее наше извинение, а потом, когда Юлилла будет выглядеть получше, она лично извинится перед ним. Хотя он не хотел этого, я настоял, чтобы он вернул все письма Юлиллы. Я заставил Юлиллу сжечь их, но только после того, как она прочла каждое письмо мне и матери. Как ужасно быть жестоким со своей собственной кровью и плотью! Но я очень боюсь, что только самый язвящий урок может запасть в эгоистичное сердечко Юлиллы.
Довольно о Юлилле и ее махинациях. Есть более важные вещи. Я могу оказаться первым, кто сообщит эти новости в провинцию Африка, поскольку мне твердо обещали, что это письмо завтра утром будет отправлено быстрой почтой из Путеол. Марк Юний Силан был наголову разгромлен германцами. Убиты более тридцати тысяч человек, остальные настолько деморализованы и дезорганизованы, что разбрелись во все стороны. Силана это не слишком беспокоит. Точнее было бы сказать, что собственная жизнь ему значительно дороже жизни его солдат. Он сам принес новость в Рим, но в такой сглаженной версии, что избежал общественного негодования. Когда же известно стало решительно все, до конца, шок оказался уже не таким сильным. Конечно, его цель – избежать обвинения в измене. Думаю, он преуспеет в этом. Если бы комиссии Мамилия поручили судить его, обвинение было бы возможно. Но суд в присутствии всего центуриата, со всеми этими устаревшими правилами и окостеневшими положениями, при таком количестве присяжных? Не стоит даже начинать – так чувствуют многие из нас.