Ребята надежные, довезут в целости и сохранности, подсаживая нас в машину, заверил Лазарь Моисеевич и, не чинясь при следователях, выдохнул: Зайт мир гезунт!
Зайт эйх гезунт[7], за себя и за маму ответил я.
Допотопный газик с крытым брезентовым верхом и охрипшим от старости мотором вылетел из Джувалинска и заметался по степи, как застигнутый лучом прожектора таракан. От тряски мама то и дело картинно хваталась за сердце и громко ойкала, пытаясь этим ойканьем усовестить лихача и принудить, чтобы тот хотя бы время от времени сбавлял эту сумасшедшую скорость. Но водитель, словно ничего не слышал, яростно крутил баранку, объезжая воронки с мутной дождевой водой и узловатые, капканами торчащие из-под земли корневища. Одетый в поношенную милицейскую шинель, он курил одну вонючую папиросу за другой и время от времени поглядывал на сослуживца, дремавшего в дыму на переднем сиденье оба они были друг на друга похожи, как близнецы, и различить их можно было только по несвежим звездам на погонах: четырем у начальника и двум у подчиненного-шофера.
Ты, Степаныч, хоть дорогу туда помнишь? давясь от едкого дыма, сквозь дрему полюбопытствовал старший по званию, когда мы отмахали большой кусок по степи.
Часом раньше, часом позже все равно прибудем, товарищ капитан. Не заблудимся. А заблудимся, тоже не беда. Дело, скажу вам, гиблое. Свидетели никудышные. Ишак да беркут. Из них, будь даже Вышинским, ничего не выжмешь. Да и убитому уже не до истины. Степаныч повернул ко мне свою вонючую папиросу и, затянувшись, как бы прожег дотлевающим в гильзе огоньком: Мальчик, ты, что, выпасть захотел? А ну-ка отодвинься от дверцы!
Мама обняла меня и по-еврейски шепотом спросила, о чем этот военный с таким пылом говорил, как будто учуяла что-то неладное. У меня не было никакого желания расстраивать ее она и без того была подавлена отъездом из госпиталя, но скрывать от нее то, что я услышал, и что обожгло меня страшной догадкой, я не мог так и подмывало с кем-нибудь поделиться, чтобы как-то приглушить тревогу.
Он говорит, что в нашем кишлаке кого-то убили объяснил я и осекся. Про никудышных свидетелей ишака и беркута, из которых ничего не выжмешь, я, конечно, умолчал. Мало ли ишаков и беркутов в «Тонкаресе», да и убитый не обязательно Бахыт.
Господи, куда мы едем? За что нам такая кара?
Газик качнуло в сторону, маму подбросило вверх, она потеряла равновесие и навалилась на меня всем телом. Когда я выбрался из-под нее, меня обдало холодом задул с присвистом северный ветер, пошел косой дождь со снегом, впереди почти ничего не было видно, дорога как бы сжалась в один клубок. Облипая обильной грязью, колеса под завывание мотора, казалось, крутились вхолостую.
Все в газике похоронно молчали. Только шум дождя, скрип дворников на лобовом стекле и свирепое попыхивание папиросой нарушали тишину. Я прильнул к маме, радуясь тому, что она ни о чем меня больше не спрашивает и не ойкает. Ответ на ее скорбный вопрос «Куда мы едем?» как бы напрашивался сам собой в колхоз «Тонкарес», но мама допытывалась у Всевышнего о чем-то другом, более существенном и неотложном. Кто же спрашивает у Бога о том, что и без Него прекрасно знает. Чем больше я думал об этом, тем сильней у меня щемило сердце. В самом деле, куда и зачем мы все едем и я с мамой, и Анна Пантелеймоновна с Зойкой, и Розалия Соломоновна с Левкой, и наша Мамлакат, и старый охотник Бахыт, если он жив-здоров, и блаженный Арон Ицикович? Куда? Кто направляет наши шаги и что, кроме общего несчастья, объединяет нас всех? Может, и спрашивать не надо, чтобы не остановиться, не упасть, не проклясть друг друга и дорогу?
Машина въехала в кишлак пополудни и, призывно посигналив, высадила нас под окнами колхозной конторы. Угрюмый, с заплывшими от бессонницы или браги глазами, в жилете, подбитом овечьей шерстью, председатель Нурсултан, видно, заранее оповещенный о приезде следователей, вышел во двор, сухо, словно не было и в помине ни расправы, ни госпиталя, поздоровался с нами и быстро провел гостей внутрь. Озадаченные его сухостью, мы еще минуту-другую потоптались под окнами в надежде на то, что нас увидит Анна Пантелеймоновна, и, не оглядываясь, зашагали к дому на околице.
Когда мы подошли совсем близко, то вдруг спохватились, что у нас нет ключа. На двери висел тяжелый, тронутый ржавчиной замок, окна были занавешены приданым Анны Пантелеймоновны вышитыми занавесочками, на которых чистила перышки стайка красногрудых новохоперских снегирей; возле пустой конуры валялась мокрая цепь с потертым кожаным ошейником, который Рыжик носил, как награду, но самой дворняги нигде не было видно.
Рыжик! позвал я.
Конура не отозвалась приветливым лаем, а дохнула на нас бедовым безмолвием и темнотой.
Околел наш Рыжик, сказала мама. Это, зунеле, дурной знак.
Всюду ей чудились дурные знаки. Послушать ее вся жизнь со дня рождения была для нее таким знаком.
Рыжик! не сдавался я и вдруг услышал знакомый вопль.
Иа! Иа! Иа!
С соседнего подворья к нашей хате мелкой рысью бежал отощавший и продрогший ишак-меланхолик Бахыта.
Не забыл, узнал по голосу, подумал я с запретной радостью и протянул ему навстречу руку.