Все промолчали.
Скажи, что ей нужен покой, сказала мама на идиш. Покой лечит.
Покой лечит, сказал я Гиндиной тоном лекаря и хироманта Прохазки.
Лучше всего лечит могила, прошептала Розалия Соломоновна и отодвинула миску.
В отсутствие Бахыта мама все свое свободное время проводила у больной соседки. О чем они с Гиндиной говорили, для меня осталось загадкой. Одна, видно, изливала душу, а другая, как дикая яблоня на юру, послушно качала кроной. На все мои вопросы я получал один и тот же ответ:
Ты же знаешь я по-русски не все понимаю
Но ей легче?
Когда о чем-то говорит, тогда легче. Когда молчит, хуже.
Но о чем она говорит?
О своих детях О Левке и о скрипке. Просит, чтобы та не досталась Бахыту Будем, Гиршеле, молиться
За что?
За то, чтобы у тебя был отец, а у Левки и у скрипки мама Говорят, у Бога уши закладывает, когда молишься только за себя. А когда молишься за других, Он растопыривает глаза и навостряет уши
Может, оттого, что мама говорила на маме-лошн, на родном языке, ее голос звучал твердо и складно, может оттого, что теплое и ровное ее дыхание не прерывалось невольными паузами, а глаза лучились молитвенными слезами, понятными и без посредников, Господь не давал им в тот день пролиться и на самом деле растопыривал глаза и навострял уши.
V
Осень угасала, как поленья в крестьянской печи, еще искрясь, но уже не полыхая. Все смелей к затаившемуся кишлаку подкрадывалась истосковавшаяся по привольному буйству зима. Все нещадней ветры, выкупанные в ледяных водах горных рек и остывшие на снежных вершинах, трепали иссохшиеся ставни и крыши.
Приближение второй нашей зимы в Советском Союзе не радовало ни нас, ни нашу покровительницу Анну Пантелеймоновну. С Ярославщины, из бедной деревеньки, в степной неведомый Казахстан мы привезли с собой на двоих одну протертую фуфайку с рваной подкладкой, из-под которой, как цыплята из-под нахохлившейся наседки, выглядывали пушистые клочья пожелтевшей ваты; замызганную шапку-ушанку с оторванным ухом и белую, истончившуюся от старости шаль, которая даже дома не грела. Пригодной же для сугробов и морозов обуви у нас и вовсе не было, но там особой нужды в ней мы, собственно, и не испытывали: всю долгую русскую зиму сидели у нещедрой на тепло печи и согревались вечным еврейским самогоном надеждами.
Какой у тебя, Гриша, размер ноги? прислушиваясь к завыванию ветра за окном, в один из вечеров поинтересовалась хозяйка.
Какой у меня размер, мама? отпасовал я вопрос моей родительнице.
Мама смешалась. В моих торопливых переводах с привычного идиш на бескрайний, как здешняя степь, русский то и дело зияли дыры, которые ей так и не удавалось до конца залатать.
По-моему, тридцать девятый. А что?
По-моему, тридцать девятый. А что?
У Вани был сорок третий, выдохнула Харина и скрылась за ширмой, отделявшей ее часть гостиной от нашей.
Пока хозяйка за тонкой занавеской что-то передвигала, вытаскивала, переворачивала, ставила на прежнее место, мама осыпала меня шепотками, пытаясь угадать, что неугомонная Анна Пантелеймоновна надумала на сей раз.
Долго гадать не пришлось. Харина вскоре вернулась, держа под мышками два сапога.
А ну-ка примерь, сказала она и протянула сперва левый сапог, потом правый оба почти новые, с высокими голенищами, на толстой подошве со следами въевшейся в кожу довоенной дорожной грязи
Я застыл.
Ты, что, по-русски не понимаешь? Примерь и разок-другой пройдись-ка в них по комнате Чего зря офицерскому добру пропадать
Я быстро снял свои стоптанные летние ботинки с выцветшими, похожими на дохлых дождевых червей шнурками, и, сунув ноги в Ивановы сапоги, попробовал пройтись в них от стола до окна, выходившего прямо во двор Бахыта, но после первых же шагов споткнулся и растянулся во весь рост на полу.
Великоваты, конечно, не очень огорчилась из-за моего падения Харина. Но с портянками сойдут. Все же лучше, чем ничего Зиму нынче обещают лютую да голодную
Хорошо еще Зойка спала. Увидела бы меня в этих сапожищах и подняла бы, наверно, на смех. А, может, и не подняла бы знает ведь, чьи эти сапоги
С обмотками сойдут. Походишь-походишь и привыкнешь, Гриша промолвила тетя Аня. Через год и ноги подрастут. Да и мне самой приятно хоть изредка скрип знакомый услышу
Мама слушала ее с опаской, ждала, когда Харина направится к буфету и достанет заветную бутылку, но Анна Пантелеймоновна что-то еще невнятно пробормотала то ли пожелала спокойной ночи, то ли посоветовала больше керосину в лампе не жечь и скрылась за ширмой.
В ту ночь я долго не мог уснуть. Лежал и, не отрываясь, смотрел на сапоги Ивана Харина. Они чернели в изножье раздрызганного дивана, как двое приставленных к моему ложу часовых, и сквозь наплывающий сон до изнуренного темнотой и упорным бдением слуха доносился их сухой и суровый скрип, как будто кто-то за окнами ходил по трескучему, как хворост, снегу. Скрип то набирал силу, то затихал, и в этих тихих промежутках все вдруг отслаивалось от меня и насытившийся верноподданным лаем Рыжик, и подворье угрюмого Бахыта с его телохранителем-беркутом, и взъерошенные, как кустарник на юру, куры, и меланхолик-ишак, и мектеп с Гюльнарой Садыковной и Мамлакат на коленях Сталина; куда-то проваливались война, долгая дорога по чужой, выстуженной горем стране, битком набитые беженцами товарняки. Ко мне возвращалось прошлое под байковое одеяло забирались выросшие в войлочной темноте мои деревья, воскресали мои люди, мои животные, снова рассветало моё небо, где обитал мой Бог.