Собаки и кошки ходили за ним по местечку стадами. Стоило ему появиться, как они заливались благодарным лаем или приветствовали его дружелюбным мяуканьем.
Братья и сестры Айзика не одобряли его увлечений, их раздражала его чрезмерная любовь к животным, а родителям она с каждым днем внушала все большую тревогу.
Как ни убеждал жену сапожник Шолем, что единственное, что предохраняет разум от порчи, это ремесло, Голда ни о каком ремесле для своего любимчика и слышать не хотела. Айзик, твердила она, будет у нас раввином. Только раввином
Все попытки Шолема пристроить Айзика подмастерьем к какому-нибудь местечковому искуснику оборачивались неудачей. Ни в одном из своих благословенных снов Голда не видела своего Айзика ни шорником, ни жестянщиком, ни гончаром, ни сапожником, ни парикмахером. Айзик в сновидениях представал перед ней законоучителем в расшитом золотом камзоле, в окружении верных учеников, которые, затаив дыхание, внимают его поучениям не в пропахшей селедкой и несчастьями Йонаве, не в синагоге мясников, а в заново отстроенном храме в Иерусалиме, когда-то разрушенном дикими и невежественными римлянами.
Порой она сама, Голда, возникала в этих снах, помолодевшая лет на двадцать, в праздничном платье, в кашемировой шали, в лакированных туфлях, переживших ее мужа сапожника Шолема по прозвищу Муссолини и всех прочих местечковых евреев, оставшихся где-то в Литве с ее бесконечными дождями и метелями, с ее придорожными распятьями и хрюкающими базарами Голда настаивала, чтобы Айзик поехал учиться в Тельшяй, в знаменитую на весь мир ешиву, с потолка которой сочится святость и стены которой просмолены вековой мудростью.
Шолем пытался переубедить Голду, уверял ее, что в Тельшяй стены как стены и потолок как потолок и что не мудрость из него сочится, а обыкновенная осенняя плесень, он предлагал Айзику отправиться в Каунас и обучиться у дальнего родственника счету, ибо самый богатый урожай вызревает не в книгах, пусть даже священных, а на мозолистых ладонях. Что руки посеют, то и пожнут.
Но Голда стояла на своем в Тельшяй, в ешиву. Во-первых, так ли уж велика радость обучиться счету и считать чужие деньги. Во-вторых, там, где начинаются большие деньги, кончается еврей.
Ну, это уж ты чересчур, кипятился Шолем. Такая беда, как большие деньги, нам не грозит. Что-что, а они у нас, как ты знаешь, никогда не успевают вырасти.
Осенью тридцать третьего, в тот самый год, когда власть в Германии захватил Гитлер, о котором в местечке пустили слух, будто он австрийский еврей и сын сапожника, Голда купила Айзику билет на поезд «Каунас Мемель», испекла пирог с изюмом, дала втайне от Шолема двадцать пять литов (столько же втайне от нее дал и Шолем) и отправила в дорогу.
Осенью тридцать третьего, в тот самый год, когда власть в Германии захватил Гитлер, о котором в местечке пустили слух, будто он австрийский еврей и сын сапожника, Голда купила Айзику билет на поезд «Каунас Мемель», испекла пирог с изюмом, дала втайне от Шолема двадцать пять литов (столько же втайне от нее дал и Шолем) и отправила в дорогу.
Она стояла на невымощенном, усеянном изумрудными козьими орешками перроне и осиротевшей рукой боязливо махала прислонившемуся к окошку вагона Айзику, пока раздрызганный, обшарпанный поезд не двинулся с места.
Голда долго смотрела вслед последнему вагону.
Он будет раввином, он будет раввином, выстукивали колеса.
Оглашая окрестности надсадным, простуженным гудком, поезд набирал скорость он стремительно несся по мечтам и надеждам Голды, как по шпалам, вытесанным из терпеливой боровой сосны, и чем тише становился колесный перестук, тем острей от страха и тревоги у нее щемило сердце. А вдруг Айзик не вернется? А вдруг
Когда поезд растаял в утренней дымке, Голда услышала за спиной нестройный лай и оглянулась.
На перроне, обнюхивая холодные шпалы, кружилась целая свора бездомных собак. Видно, пока Айзик и Голда шли по бездорожью к кирпичному зданию вокзала, бродяжки учуяли, что их кормилец и покровитель, их Господь Бог перебирается куда-то в другой город, и решили его проводить незлобивым и тоскливым лаем.
Собаки карабкались на железнодорожную насыпь, скулили и пялили старые, как бы затянутые болотной тиной глаза в ту сторону, куда поезд умчал их заступника и благодетеля.
В местечко Голда вернулась вместе с ними дворняги, оглядываясь, все время бежали впереди, а она медленно и скорбно плелась за ними.
В первые дни после отъезда Айзика Голда не могла уснуть. Она ворочалась, кряхтела, шепотом, как колдунья, заговаривала темноту, приманивала сон, но перед глазами мельтешили вагоны, собаки да рваные обои.
Потом она немного обвыклась и стала ждать какой-нибудь весточки из Тельшяй. До отъезда Айзика Голда и Шолем ни от кого никаких писем не получали. Кому-то кто-то писал из Америки и из Палестины, кто-то кому-то посылал полновесные, заграничные деньги, им же никто и никогда.
Хромоногий почтальон Викторас годами проходил мимо их хаты, не останавливаясь. Когда же он впервые открыл их калитку, Голда бросилась к нему навстречу, а Шолем даже встал из-за колодки и снял замызганный фартук.