Гурьянов плохо понимал по-немецки, полностью до него доходили только некоторые фразы, но то, что Хорват рассказывает про него достаточно уважительно, было Лашкову-Гурьянову ясно без всяких сомнений.
Оберштурмбанфюрер слушал внимательно, глаза его только порой зажигались ироническим огнем, а иногда, совсем как бы не к месту, он усмехался, и тогда Гурьянову становилось не по себе, он съеживался и подбирал покруче ноги в хромовых, с короткими голенищами, щегольских сапожках.
- Неужели? - осведомился вдруг Грейфе.
- Совершенно точно! - ответил штурмшарфюрер Хорват. - Именно так.
- Его нужно было завербовать еще в те годы, - сказал Грейфе. - Сразу после революции. Мы бы имели ценную информацию.
- Так точно, - на дурном немецком языке произнес Гурьянов. Разумеется, я не пощадил бы самой жизни.
- Можно продолжать? - осведомился Хорват.
- В общем, это весьма интересно, - не ответив Хорвату, медленно, врастяжку констатировал доктор Грейфе и опять со смешанным выражением иронии и любопытства поглядел в сине-серое лицо Гурьянова. - Это достойно изучения. Вам бы следовало напечатать историю вашей жизни в каком-либо журнале, посоветовал он. - Вы побеседуйте от моего имени с начальником группы прессы "Остланд" господином зондерфюрером Крессе. Можно напечатать в "Вольном пахаре" или в "Северном слове". Да, да, это совсем не безынтересно...
- Слушаюсь! - щелкнув под стулом каблуками, произнес Гурьянов.
Заинтересовало же Грейфе вот что: прапорщик царской армии Гурьянов, когда грянула революция и когда он понял, что все белые и поддерживающие их двунадесять языков большевиков не одолеют, решил начать жизнь с самого начала. Для этого он скрыл свою подлинную, дворянскую суть и обратился в темного, неграмотного солдата, способного, конечно, жадного до знаний и невероятно упорного в труде. Этого преданнейшего Советской власти человека отправили учиться на краскома, где ему, как легко догадаться, совсем ничего не стоило проявить свои недюжинные таланты. Так он и пошел - крестьянин от сохи, как писалось в тогдашних аршинных анкетах, так и начал свое бравое восхождение в верхах Красной Армии, куда бы и прорвался, разумеется, если бы несколько не перебрал со своей неистовой классовой гневливостью и со своим темпераментом "бедняка от сохи". Тут случались с ним протори и убытки, и говаривалось ему отечески, что дуги гнут не разом и не вдруг, но он не тишал, а все более громко требовал суровостей, крутых мер и тяжких наказаний там, где даже и выговора было многовато. Но речи его, когда произносились хриплые и бешеные слова о том, как "мы были голы и босы, и неграмотны, и не куримшие", все-таки воздействовали, и хоть в генералы Гурьянов не проскочил, но некоторых высот достиг и на них не успокоился. В недоброй памяти тридцать седьмом году деятельность его по писанию изветов, доносов и ябед достигла размеров настолько гигантских, что соответствующие органы его арестовали как клеветника и осудили. Но, совсем недолго просидев, Гурьянов выскочил, порхнул крылышками, написал еще дюжину душераздирающих заявлений и двадцать второе июня встретил в звании майора Красной Армии лицом к лицу с противником, где и пошел без всякого к тому понуждения в плен, чтобы там, у обожаемых им фашистов, сделать наконец настоящую карьеру, достойную его способностей.
Холуй по натуре, он многие годы с душевным трепетом и восторженным упоением изучал все, что мог, об имперских вооруженных силах, изучил действительно порядочно и при первом опросе немецким обер-лейтенантом показал себя "идейным" противником Советской власти.