«Булат жадно расспрашивал меня о детстве. О родителях. Особенно его трогали мои рассказы о дружбе с родителями, о моем горе, когда в 1934 году арестовали отца, которого мы больше так и не увидели. Рассказывал о своем детстве. Горевал, что родители всегда были заняты своей большой партийной работой, а с ним оставались бабушки, тети, они очень любили его, и он их любил, но тосковал по матери и по отцу».
Отца арестовали, когда они жили на Урале.
«В школе, рассказывал Булат, его поставили посреди класса и велели отречься: ты настоящий пионер, а твой отец враг народа Голос Булата сорвался, и он заплакал. Сначала тихо, а потом, отвернув голову, зарыдал Никого вокруг не было. Мы долго молчали. Я никогда не забуду горя этого отважного человека. Мы виделись не часто. Никогда не вспоминали нашу беседу в Праге».[171]
Так сила, с которой звучит зачин одной из двух ударных строк «Я все равно», находит объяснение в громадном биографически-эмоциональном подтексте. Мотив верности со все более уходящей вглубь этого подтекста мотивировкой верности памяти погибшего отца станет важнейшим. На той же глубине надежда на недоданную в детстве ласку родителей-комиссаров как предсмертную. Биографические подтексты придают политическим, казалось бы, и в этом смысле обреченным потерять свою действенность образам поэтическую неразрушаемость, подымают строку к лирике.
Утверждается не идеологическая связь, а невынимаемость человека из условий рождения: «комиссары» были у его колыбели и пребудут близ нее (в прошлом) и близ его последнего одра в будущем.
Комиссары в пыльных шлемах подспудно уподоблены феям в высоких колпаках, склоняющимся над колыбелью ребенка. Именно эти выходящие за пределы данного текста ассоциации обеспечивают поэтическую силу и долговечность строк, привлекших внимание Набокова.[172]
В стихах тех лет появляется часовой как символ верности, преданности, постоянства, долга. (Название первого поэтического сборника К. Ваншенкина 1951 года «Песня о часовых».[173])
Было только две возможности его поэтической реализации погрузить его в контекст «далекой гражданской» или второй мировой, она же вторая Отечественная.
Первый вариант появляется в 1957 году в ожившей на недолгое время поэзии Михаила Светлова «Первый красногвардеец»:
Я вижу снова, как и прежде,
Стоит озябший часовой.[174]
У Светлова есть строки, близкие к одновременно слагаемым песням Окуджавы или предваряющие их:
Дай, я у штаба подежурю,
Пойди немного отдохни!..
Далекие красногвардейцы!
Мы с вами вроде старики
Погрейся, дорогой, погрейся
У этой тлеющей строки!
Этот же ход в другом по материалу стихотворении («Разговор с девочкой», 1957):
Я вижу на краю стихотворенья
Заплаканная девочка стоит.[175]
Там же:
У меня оборваны все связи
С дрейфующею станцией любви.[176]
Или в том же 1957 году:
Как мальчики, мечтая о победах,
Умчались в неизвестные края
Два ангела на двух велосипедах
Любовь моя и молодость моя.
Поэзия моя держава,
Я вечный подданный ее.
Тремя годами позже у поэта предшествующего Светлову поколения Николая Асеева появится стихотворение, невольно сбивающееся при чтении на одну из мелодий Окуджавы, близкое к ритмико-синтаксическому строю его песен (в том числе и уже известных к тому времени) по крайней мере несколькими фрагментами («Три не родных, но задушевных брата, / деливших хлеб и радость пополам»; «Они расселись в креслах, словно дети, / игравшие во взрослую игру»[179]) и во всяком случае финальными строками:
Там же:
У меня оборваны все связи
С дрейфующею станцией любви.[176]
Или в том же 1957 году:
Как мальчики, мечтая о победах,
Умчались в неизвестные края
Два ангела на двух велосипедах
Любовь моя и молодость моя.
Поэзия моя держава,
Я вечный подданный ее.
Тремя годами позже у поэта предшествующего Светлову поколения Николая Асеева появится стихотворение, невольно сбивающееся при чтении на одну из мелодий Окуджавы, близкое к ритмико-синтаксическому строю его песен (в том числе и уже известных к тому времени) по крайней мере несколькими фрагментами («Три не родных, но задушевных брата, / деливших хлеб и радость пополам»; «Они расселись в креслах, словно дети, / игравшие во взрослую игру»[179]) и во всяком случае финальными строками:
Три ангела в моих сидели креслах,
оставивши в прихожей крыльев шелк.
(К тому же и речь в стихотворении идет о поэтах и поэзии.)
Или:
Отчего ж
лишь осыплет руладами
волоса
холодок шевелит
и становятся души
крылатыми?!
Сравним с последними строками хотя бы одну из самых ранних песен Окуджавы:
Просто мы на крыльях носим
то, что носят на руках.
Сравним еще с более поздними строками Окуджавы:
Что все мы еще молодые,
и крылья у нас золотые.
«Соловей» Асеева вообще в целом близок строю зарождавшихся в те годы песен Окуджавы:
Песне тысячи лет,
а нова:
будто только что
полночью сложена
Те слова
о бессмертье страстей,
о блаженстве,
предельном страданию[184]
Строка из стихотворения «Песнь о Гарсиа Лорке» (19561958): «Так всегда перед смертью поступают поэты»[185] получила тогда огромную популярность стихи эти часто звучали едва ли не ради этой «ударной» строки: нагруженность слова «всегда» утяжеляла все стихотворение.