А после того, как мы написали письмо в защиту Синявского и Даниэля, разумеется безо всякого Семенова, он позвал нас, троих своих соавторов, погулять. Как оказалось, нужен был ему только я, остальные были прикрытием. Он сказал: «Сережа, я знаю, что вы проявляете активность и что-то писали по поводу Синявского и Даниэля». Откуда он это знал? Можно догадываться. «У вас много научных интересов, ну почему вы вцепились в этих Синявского и Даниэля? Почему вообще решили написать какое-то протестное письмо по этому поводу?» Я ответил: «Николай Николаевич, среди прочего я написал письмо хотя бы потому, что этот суд противозаконный. Нет закона, который препятствовал бы писателю публиковаться под псевдонимом и в том издательстве, которое он себе выбрал». Семенов помолчал и возразил: «Да, такого закона нет, но вы же знаете, как у нас в стране принимаются законы? Его могли бы и принять. Разве это было бы хорошо? Может быть, пусть лучше эти двое посидят в тюрьме, а зато такого закона не будет?» Это говорил нобелевский лауреат, высокого уровня человек, я был просто совершенно сражен этим доводом, и надо сказать, он укрепил меня в желании всерьез что-то менять.
Ну а потом все стало ускоряться. В 1968-м я несколько раз высказался по поводу танков в Праге, на следующий год меня уже уволили из Московского университета, а после ареста Наташи Горбаневской и Толи Якобсона я стал заниматься «Хроникой текущих событий». Сначала главный мой мотив был совсем не забота о советском народе и родной Отчизне, а стремление заработать себе право на самоуважение, быть честным человеком. А что дальше будет, я не загадывал. И не один я. Однажды Гельфанд попросил передать его соображения довольно известному математику Борису Исааковичу Цукерману. Соображения следующие: «Все разумные современники Византийской империи отлично понимали, что империя гниет и вот-вот кончится. Но она продолжала гнить еще триста лет». Когда я рассказал это Борису Исааковичу, он помолчал, пожевал губами и подытожил: «Ну что ж, триста лет меня вполне устраивает». Вот это было и мое представление.
И Андрей Дмитриевич Сахаров в очень известном интервью на вопрос «Рассчитывает ли господин Сахаров на изменения в советской политике?» тоже ответил: «Нет, в обозримое время не рассчитываю». Тогда журналист спросил: «Зачем же вы тогда делаете то, что вы делаете?» И Сахаров сказал: «Каждый должен делать то, что он умеет. Что умеет делать интеллигенция? Она не умеет делать ничего, кроме того, что она умеет строить идеал. Вот пусть и занимается своим делом». В нашей среде это очень распространенная позиция; для нас, в большинстве своем неверующих или агностиков, как Сахаров или как я, все это парадоксально совпадало с краеугольным принципом религиозного сознания: делай что должно, и будь что будет.
Насколько сильным было наше влияние? Знаете, каждый редактор «Хроники» знал только одну цифру тиража первую закладку. Первая закладка доходила до одиннадцати экземпляров. Галич пел про четыре, а на самом деле было одиннадцать. Правда, девятый, десятый, одиннадцатый плохо читались, с трудом. Нужна была машинистка с сильным ударом, свежая копирка и тонкая папиросная бумага. Порядка трех экземпляров шло западным журналистам, которые использовали материалы, передавали за границу. Остальное по знакомым. В сколько рук в полную перепечатку пойдет это дальше или в отрывках никто не знал. Я думаю, что тысячи полторы экземпляров ходило по стране. Для ориентира: письмо протеста по делу Гинзбурга, Галанскова, Лашковой максимально известному собрало около восьмисот подписей. Ну если восемьсот человек подписывают своим именем, понимая, что идут на риск, то можно себе представить, что читают гораздо больше.
Теперь о том, как собиралась информация. Знаете, безо всяких моральных договоренностей и без десяти заповедей возникла некоторая этика, свойственная диссидентскому кругу. Я для себя формулировал так. Если я лично занимаюсь этим делом, то имею право знать, как оно устроено, кто участвует, кто кому что рассказал, кому и как передал, потому что я работник. А если не участвую, то о технической стороне дела знать ничего не должен. Мы уважали анонимность «Хроники», полагая ее неизбежной и полезной, и писали даже об этом. И поэтому никогда и никто напрямую статей не приносил и не присылал. Никогда и никто. В редакцию «Хроники» по цепочке попадали обрывки бумаги, на которых что-то было конспективно набросано. Поэтому редактор был на самом деле автором. Он превращал анонимные наброски в заметки. Среди нас не было журналистов. Но какие-то представления о том, как надо писать, у каждого из нас были. Ну так и писали.
Теперь о том, как собиралась информация. Знаете, безо всяких моральных договоренностей и без десяти заповедей возникла некоторая этика, свойственная диссидентскому кругу. Я для себя формулировал так. Если я лично занимаюсь этим делом, то имею право знать, как оно устроено, кто участвует, кто кому что рассказал, кому и как передал, потому что я работник. А если не участвую, то о технической стороне дела знать ничего не должен. Мы уважали анонимность «Хроники», полагая ее неизбежной и полезной, и писали даже об этом. И поэтому никогда и никто напрямую статей не приносил и не присылал. Никогда и никто. В редакцию «Хроники» по цепочке попадали обрывки бумаги, на которых что-то было конспективно набросано. Поэтому редактор был на самом деле автором. Он превращал анонимные наброски в заметки. Среди нас не было журналистов. Но какие-то представления о том, как надо писать, у каждого из нас были. Ну так и писали.