Судье заодно с прокурором
Плевать на детальный разбор,
Им лишь бы прикрыть разговором
Готовый уже приговор.
Скорей всего, надобно просто
Просить представительный суд
Дать меньше по 190-й,
Чем то, что, конечно, дадут.
Откуда ж берется охота,
Азарт, неподдельная страсть:
Машинам доказывать что-то,
Властям корректировать власть?
Серьезные, взрослые судьи
Седины морщины семья.
Какие же это орудья?
Такие же люди, как я.
И правда моя очевидна,
И белые нитки видать,
И людям должно же быть стыдно
Таких же людей не понять!
Ой, правое русское слово,
Луч света в кромешной ночи!
И все будет вечно хреново
И все же ты вечно звучи!
Мое открытое и гласное участие в диссидентском движении ограничивается периодом с 1966 по 1969 год. Приблизительно тогда я начал подписывать письма и оставлять свой номер телефона и адрес. Считалось необходимым ничего о себе не скрывать. Осенью 1968 года меня вызвали на Большую Лубянку и объяснили, что о возврате в школьное образование я могу забыть. Потому что человек с такими взглядами, как у меня, не может преподавать историю и тем более обществоведение в советской школе. Мне запретили все публичные выступления. Но оставили мне одно поприще, о котором я сам давно мечтал, театр и кино.
И все бы хорошо, но это поприще исключало мое гласное участие в диссидентском движении. Сочиняя номера для кино и театра, я не мог подписывать своим именем протестные письма, потому что это немедленно закрывало все предприятие. А поскольку я был связан с коллективом, то было бы странно предлагать свое либретто, которое заведомо будет закрыто.
Поэтому я честно объявил небольшому кругу наших крупных деятелей-диссидентов, что из гласного участия я выхожу, а негласно чем смогу, помогу. И я действительно помогал редактировать «Хронику» и еще что-то время от времени делал. Ну и конечно сочинял песенки безответственные, которые я оставлял для дружеского застолья. На сцену я вернулся в 1976 году с репертуаром песен из кинофильмов, крамолу пел только близким.
К сочинению крамольных песен я немножко вернулся в 1980-е. А потом вдруг забурлила наша свободомыслящая пресса, и я понял, что мне больше не надо этим заниматься.
Сергей Ковалев
В нашей стране не было свободной политики, и поэтому политикой становилось все. Поэтому когда в старших классах школы я раздумывал о том, чем бы мне потом заняться, я выбрал биологию несмотря на довольно выраженный интерес к праву и истории. Оказался этот старшеклассник таким умным, что понял: если будешь советским юристом или историком, всю жизнь придется проституировать. Ну и надо же было такому случиться, что именно в год моего поступления в вуз, прямо в августе 1948 года, состоялась знаменитая сессия ВАСХНИЛ с выступлением академика Лысенко против генетики как буржуазной лженауки. Биология тоже стала политикой.
И первые проявления моей общественной активности были как раз связаны с тем, что творилось вокруг науки. В 1964 году три молодых человека, я в том числе, написали статью в «Правду», что-то вроде «Против субъективизма в науке». Подписал письмо академик Семенов, но основной текст готовили мы. Вычитали гранки, пошли на следующее утро в киоск покупать газету «Правда» и никакой статьи не обнаружили. Это были интриги все того же Лысенко. Через некоторое время Семенов оказался на каком-то кремлевском приеме и всем жаловался: «Что такое, почему не публикуют статью? Я, черт возьми, нобелевский лауреат, член Президиума Академии наук и кандидат в члены ЦК!» Тогда кто-то показал ему на незнакомого человека: «Вот у этого человека спросите». Это оказался председатель КГБ Семичастный, который выслушал и посоветовал обратиться в «Науку и жизнь», имевшую достаточный тираж. Там поначалу тоже не хотели печатать, но вдруг звонок Семенову: «Срочно присылайте своих мальчиков, пусть они привозят материал». Статья имела успех. Семенов со смехом рассказывал, что Лысенко прочитал статью и сказал: «Якись неглупы хлопцы работали, теперь я понимаю, как Семенов получил Нобелевскую премию, он умел выбирать соавторов».
Дальше больше. В 1966-м я работал в теоротделе Института биофизики, у Израиля Моисеевича Гельфанда, математика, который решил биологией заняться. А в конце 1965 года были арестованы Синявский и Даниэль; я помню, как мы с другом, гуляя по Москве, разговорились о том, можно ли терпеть то, что нас окружает. Друг сказал: «Сережа, может быть, надо что-то делать?» И я очень хорошо помню отповедь, которую ему дал: «Делать а что можно делать? Практический способ я пока знаю только один накопить взрывчатки, пойти в их вонючий дом, где они проводят свои вонючие съезды, и взорвать их к чертовой матери. Но даже если была бы возможность так поступить, я не принял бы такого решения, потому что если бы я так сделал, я стал бы как они. Поэтому все, что я вижу возможным для себя, это честно заниматься моей честной наукой, что дает мне возможность самоуважения».
Но через некоторое время, за месяц или за два до суда над Синявским и Даниэлем, я написал свое первое протестное письмо, носившее заведомо политический оттенок. Там было четыре подписи. Трое из теоротдела и еще приятель одного из нас. Письмо было очень коротенькое, примерно следующего содержания: Конституция в опасности, суд принял решение, не основанное на законе, и это должно глубоко взволновать Президиум Верховного Совета. То есть я начал противоречить сам себе. Не могу сказать, чтобы это было результатом переосмысления, что я решил нет, есть другие способы кроме взрывчатки, мирные, и надо только набраться упрямства, чтобы их применить. Ничего подобного, никаких размышлений; это было импульсивное решение. Потому что если на твоих глазах насилуют, как ты можешь оставаться спокойным? Ты будешь потом о себе плохо думать, а я не хочу о себе плохо думать.