А знаете, Пастернак, Вам нужно писать большую вещь. Это будет Ваша вторая жизнь, первая жизнь, единственная жизнь. Вам никого и ничего станет не нужно. Вы ни одного человека не заметите. Вы будете страшно свободны. Ведь Ваше «тяжело» только оттого, что Вы пытаетесь: вместить в людей, втиснуть в стихи. Разве Вы не понимаете, что это безнадежно, что Вы не протратитесь. (Ваша тайная страсть: протратиться до нитки!) Слушайте, Пастернак, здраво и трезво: в этом веке Вам дана только одна жизнь, столько-то лет, хоть восемьдесят, но мало. (Не для накопления, а для протраты.) Вы не израсходуетесь, но Вы задохнетесь. Пена вдохновения превратится в пену бешенства, Вам надо отвод: ежедневный, чуть ли не ежечасный. И очень простой: тетрадь.
Лирические стихи (то́, что называют) отдельные мгновения одного движения: движение в прерывности. Помните, в детстве вертящиеся калейдоскопы? Или у Вас такого не было? Тот же жест, но чуть продвинутый: скажем рука. Вправо, чуть правей, еще чуть и т. д. Когда вертишь движется. Лирика это линия пунктиром, издалека целая, черная, а вглядись: сплошь прерывности между точками безвоздушное пространство: смерть. И Вы от стиха до стиха умираете. (Оттого «последнесть» каждого стиха!)
В книге (роман ли, поэма, даже статья!) этого нет, там свои законы. Книга пишущего не бросает, люди судьбы души, о которых пишешь, хотят жить, хотят дальше жить, с каждым днем пуще, кончать не хотят! (Расставание с героем всегда разрыв!) А ведь у Вас есть книга прозы, и я ее не знаю. Чье-то детство. Не приснилось же? Но глазами ее не видела. Не Вы ли сами обмолвились в Москве? Вроде Лилит. Кажется, и Геликон говорил.
Не забудьте написать.
Не забудьте написать.
Теперь о книге вплотную. Сначала наилюбимейшие цельные стихи.
До страсти: Маргарита. «Облако. Звезды. И сбоку», «Я их мог позабыть» (сплошь), и последнее.
Жар (ожог) от них.
Вы вторую часть книги называете «второразрядной». Дружочек, в людях я загораюсь и от шестого сорта, здесь я не судья, но стихи! «Я их мог позабыть» ведь это вторая часть!
Я знаю, что можно не любить, ненавидеть книгу неповинно, как человека. За то, что написано тогда-то, среди тех-то, там-то. За то, что это написано, а не то. В полной чистоте сердца, не осмеливаясь оспаривать, не могу принять. В этой книге несколько вечных стихов, она на глазах выписывается, как змея выпрастывается из всех семи кож. Может быть, за это Вы ее и не любите. Какую книгу свою Вы считаете первой и сколько считаете написали?
14 нов. февраля
Письмо залежалось. Мне его трудно писать. Всё, что я хочу сказать Вам так непомерно! Возвращаясь к первой его части, верней к тому, уже отделанному (письма мои к Вам перерывы в том непрерывном письме моем к Вам, коим являются все мои дни после получения книги. Как Вы долго звучите, пробив!) Возвращаясь к «единственному поэту за жизнь» и страстнейше проверив: да! Один раз только, когда я встретилась с Т.Чурилиным («Весна после смерти»), у меня было это чувство: ручаюсь за завтра, сорвалось! Безнадежно! Он замучил своего гения, выщипывая ему перья из крыл. (А Вы́ бережны?) Ни от кого: ни от Ахматовой, ни от Мандельштама, ни от Белого, ни от Кузмина я не жду иного, чем он сам. (Ничего, кроме него.) Любя, может быть, страстно! (Завершение, довершение: до, за предел!) Я же знаю, что Ваш предел Ваша физическая смерть.
Ваша книга. Большой соблазн написать о ней. А знаете, есть что-то у Вас от Lenau. (Почему в родстве неуклонно встает германское?) Вы его когда-нибудь читали?
Dunkle Zypressen!
Die Welt ist gar zu lustig,
Es wird doch alles vergessen![11]
Не Ваши? Особенно вторая строка. И Вы сами похожи на кипарис.
Но мешаете писать Вы же. Это прорвалось как плотина стихи к Вам. И я такие странные вещи из них узнаю. Швыряет, как волны. Вы утомительны в моей жизни, голова устает, сколько раз на дню ложусь, валюсь на кровать, опрокинутая всей этой черепной, междуреберной разноголосицей: срок, чувств, озарений, да и просто шумов! Прочтете проверьте. Что-то встало, и расплылось, и кончать не хочет, а я унять не могу. Разве от человека такое бывает?! Я с человеком в себе, как с псом: надоел на цепь. С ангелами (аггелами!) играть труднее.
Вы сейчас (в феврале этого года) вошли в мою жизнь после большого моего опустошения: только что кончила большую поэму (надо же как-нибудь назвать!), не поэму, а наваждение, и не я ее кончила, а она меня, расстались, как разорвались! и я, освобожденная, уже радовалась: вот буду писать самодержавные стихи и переписывать книгу записей, исподволь и всё так хорошо пойдет.
И вдруг Вы: «дикий, скользящий, растущий» (олень? тростник?) с Вашими вопросами Пушкину, с Вашим чертовым соловьем, с Вашими чертовыми корпусами и конвоирами!
(И вот уже стих: С аггелами не игрывала!)
Смеюсь, это никогда не перейдет в ненависть. Только трудно, трудно и трудно мне будет встретиться с Вами в живых, при моем безукоризненном голосе, столь рыцарски-ревнивом к моему всяческому достоинству.
Пастернак, я в жизни волей стиха пропустила большую встречу с Блоком (встретились бы не умер!), сама 20-ти лет легкомысленно наколдовала: «И руками не потянусь». И была же секунда, Пастернак, когда я стояла с ним рядом, в толпе, плечо с плечом (семь лет спустя!), глядела на впалый висок, на чуть рыжеватые, такие не красивые (стриженый, больной) бедные волосы, на пыльный воротник заношенного пиджака. Стихи в кармане ру́ку протянуть не дрогнула. (Передала через Алю, без адреса, накануне его отъезда.) Ах, я должна Вам всё это рассказать, возьмите и мой жизненный (?) опыт: опыт опасных чуть ли не смертных игр.