Мысль требовала уродливо длинной, или наоборот – неблагозвучно короткой фразы. Когда же ее укладывали в правильную стихотворную строку, мысль блекла, терялась, исчезала.
Такого противоречия формы и содержания практически не знал Пушкин. Четыре пятых его стихов написаны красивым и испытанным ямбом, равно служившим и тонкости анализа, и глубине откровений, и изяществу остроумия.
Но гармоническое сочетание личности, жизни и творчества дано Пушкину, а Лермонтов и гармония – вещи несовместные. «Мцыри» и «Демон» написаны тем же размером, что и «Евгений Онегин», но бесконечно более плоски, монотонны, скучны.
Пушкин четырехстопным ямбом – писал. Лермонтов – в него вписывался.
В правильных стихах Лермонтова очень заметна искусственность, неорганичность формы самовыражения. Более того – кажется, что форма Лермонтову безразлична. Вернее, он пользуется той, которая уже есть, которая уже освоена. Словно вместе с правилами грамматики усвоены и законы стихотворства.
В результате возникает впечатление, что мыслит один, а пишет – другой.
Твердо зная, что новую строку надо начинать с прописной буквы, а перед «что» ставить запятую, Лермонтов точно так же знает – какими словами следует описывать закат, какие выражения приличествуют любви, каких эпитетов требуют печаль, гнев, восторг. Любая свежая мысль, любая оригинальная эмоция – тонут в потоке бесчисленных штампов, разбросанных по лермонтовским правильным стихам.
Попытки разорвать это противоречие поэт предпринимал с 15-ти лет. Он тяготел к нерифмованному стиху и даже делал попытки ритмической прозы («Синие горы Кавказа, приветствую вас!..»). Однако и тут набор слов не отходил от традиции: горы оставались неизменно синими.
Даже в пору зрелости Лермонтов все пользовался тем же старым, ему самому не годным словарем. Таков творческий манифест «Не верь себе». Стихотворению предпослан французский эпиграф из Барбье: «Какое нам, в конце концов, дело до грубого крика всех этих горланящих шарлатанов, торговцев пафосом, мастеров напыщенности и всех плясунов, танцующих на фразе?»
Фактически этими чужими словами манифест Лермонтова и исчерпывается. Русский поэт мог бы просто подписаться под текстом французского коллеги. Но Лермонтов присоединяется стихами. За эпиграфом следуют 40 строчек, доверху наполненных как раз клишированным пафосом и напыщенностью. Тут «мечтатель молодой», «пленная мысль», «кровь кипит», «чудный миг», «безмолвная душа», «девственный родник», «покров забвенья», «слово ледяное», «тайник души», «шумный пир», «душевные раны», «чернь простодушная», «злые сожаления».
Концентрация штампов – пародийная. Особенно если учесть, что стихотворение направлено против «плясунов, танцующих на фразе».
Вся эта банальность кажется штампованной не только XX веку. Она была затерта и в лермонтовские времена: такими строками украшали уездные альбомы поручики и студенты. В таких стихах Лермонтов – не более, чем Ленский, который пел «нечто» и «туманную даль» и слишком сурово был наказан за романтические склонности.
Питательная среда лермонтовского стиля – в поэзии и в жизни – смесь Байрона, французского романтизма и немецкой философии. Воспитанный этим комплексом жаргон составляет большинство стихотворений и поэм Лермонтова, а соответствующий жаргону этикет – определяет поведение. Как и полагается романтику, Лермонтов неудачливо волочился, слегка служил, мимолетно воевал. И разумеется – все знал заранее и во всем наперед был разочарован.
Ничто его не веселит: «И наконец я видел море, но кто поэта обманул?.. Я в роковом его просторе великих дум не почерпнул». (Через столетие Ильф и Петров напишут: «Горы не понравились Остапу».