Внутри храма замечательный изразчатый портал и ряд старинных икон; есть писанная царским изографом Симоном Ушаковым; напр., икона «Верую во единого Бога»».
* * *
В 1960-е храм, к тому моменту приспособленный под городские нужды, был отреставрирован и приобрел весьма оригинальный вид. Под колокольней, выходящей своим корпусом на тротуар, было прорублено для пешеходов прямоугольное отверстие, своего рода подлаз. Человек как бы на секунду входил в церковь и тотчас же из нее выходил. Общий вид храма, разумеется, от этого не выиграл, однако москвичам было удобно. Опять же, редкостный аттракцион.
Но сравнительно недавно храм передан Патриархии, вновь отреставрирован, и колокольня его наконец обрела целостность.
* * *
А неподалеку (дом 37) стоит церковь Успения в Казачьей слободе. Она ненамного моложе построена в 1695 году. Но, небогатая на слухи и события, значительно проигрывает и внешне, и по репутации. Тот же Аполлон Григорьев писал: «Вот мы дошли с вами до Полянского рынка, а между тем уже сильно стемнело. Кой-где по домам, не только что по трактирам, зажглись огни.
Не будем останавливаться перед церковью Успенья в Казачьем. Она хоть и была когда-то старая, ибо прозвище ее намекает на стоянье казаков, но ее уже давно так поновило усердие богатых прихожан, что она, как старый собор в Твери, получила общий, казенный характер. Свернемте налево. Перед нами потянулись уютные, красивые дома с длинными-предлинными заборами, дома большею частью одноэтажные, с мезонинами. В окнах свет, видны повсюду столики с шипящими самоварами; внутри глядит все так семейно и приветливо, что если вы человек не семейный или заезжий, вас начинает разбирать некоторое чувство зависти. Вас манит и дразнит Аркадия, создаваемая вашим воображением, хоть, может быть, и не существующая на деле».
То есть незначительное вроде окружение в действительности казалось много интереснее, чем этот храм.
Правда, поговаривают, что последний (перед закрытием в 1930-е годы) настоятель храма, о. Андрей вместе с последним старостой, Д. М. Рогаткиным-Ежиковым написали вместе величайший, немыслимый труд по истории церкви, да и казачества вообще. Но труд пропал вместе со всем архивом храма, и доподлинно судить о нем, увы, не представляется возможным.
Жилище детишек и бабушек
Доходный дом (Большая Полянка, 44) построен в 1914 году по проекту архитектора Г. Гельриха.
Этот домина доходный, огромный даже по нынешним меркам несколько лет слыл одним из замоскворецких интеллигентских оазисов. Здесь в 1931 году в обычной коммуналке поселилось семейство живописца Льва Бруни, конструктивиста и акварелиста. Впрочем, конструктивизм здесь был скорее реверансом в сторону эпохи (хотя Лев Александрович не гнушался поучаствовать в какой-нибудь авангардистской выставке, представив строгой публике, к примеру, «разбитую бочку из-под цемента и стекло, пробитое пулей»).
Но главным для него все-таки были акварельные работы, относительно традиционные. Он говорил: «У меня в жилах течет не кровь, а акварель».
«В его благородном облике было что-то от мастерового. Я тогда впервые подумала, что искусство художника это прежде всего большой и тяжелый физический труд. Седые, редеющие волосы, высокий, с залысинами, лоб, мохнатые, кустистые брови. Небольшие глаза посажены глубоко, левый немного косит Глаза его сразу схватывают тебя», писала в мемуарах Л. Б. Либединская.
Сюда нередко заходил Осип Мандельштам добрый приятель и вместе с этим один из любимых поэтов Бруни. Лев Александрович писал: «Как в поэзии Мандельштам сделал из русского языка латынь не потому, что язык нашел свои законченные формы и перестал развиваться, а потому, что еврейская кровь требует такой чеканки, что вялостью кажется еврею гибкость русского языка, такое же желание вылить свое живописное чувство в абстрактные, т.е. в органические формы есть и у Альтмана».
Мандельштам читал свои «чеканные» стихи в то время, как Лев Бруни писал свои пейзажи.
Правда, Осип Эмильевич несколько недолюбливал брата акварелиста, Николая Александровича тоже поэта, футболиста, а впоследствии даже священника. Недолюбливал как раз из-за поэзии считал ее весьма посредственной. Говорил о стихах Николая Бруни: «Бывают стихи, которые воспринимаю как личное оскорбление».
Вставил его под своим именем в «Египетскую марку». Откровенно насмешничал:
« Николай Александрович, отец Бруни! окликнул Парнок безбородого священника-костромича, видимо еще не привыкшего к рясе и державшего в руке пахучий пакетик с размолотым жареным кофе. Отец Николай Александрович, проводите меня!
Он потянул священника за широкий люстриновый рукав и повел его, как кораблик. Говорить с отцом Бруни было трудно. Парнок считал его в некотором роде дамой».
И все ему прощалось Осипу Эмильевичу, и бывал он каждый раз желанным гостем в доме, где, по словам все той же Либединской, «было много всего детей и бабушек, картин и книг, стихов и музыки, споров об искусстве, гостеприимства и бескорыстия. Мало было жилплощади и денег Если узнавали, что где-то беда, кидались не затем, чтоб выразить сочувствие, а для того, чтобы помочь. Здесь с благодарностью принимали радость и мужественно встречали горе. Здесь не боялись никакой работы: чисто вымытый пол или до блеска протертое окно вызывали такое же горячее одобрение, как прозрачные и мечтательные акварели, созданные руками хозяина дома Здесь все сделано хозяйскими руками: украшения на елке, ржаные медовые пряники в виде сказочных зверей и растений, разрисованные белой глазурью, абажур на лампе, кушанья на столе, игрушки из корней и бересты».