«Уж верно с нынешнего дня я не только никогда не пойду смотреть этого, никогда не буду служить нигде никакому правительству».
Некоторые государства нашего времени не применяют смертную казнь, но это никак не изменило бы решение Толстого, живи он сегодня, не служить никакому правительству. Юридический запрет смертной казни вызван общими рассуждениями и обусловлен даже не общедушевной совестью (основанной на нравственном чувстве Общей души данного народа), а ныне принятой нормой общественной морали, которая не имеет прочных оснований в человеке, каков он на сегодня есть, и легко может измениться в любой момент, как только общества, поставленные Историей в иные обстоятельства, решат отменить эту норму.
Лев Николаевич вдруг стал смотреть на дело не с общественной точки зрения, а совсем с другой, личнодуховной стороны, и обнаружил абсурд происходящего. В Дневнике он объясняет, чему он так ужаснулся: «Толстая, белая, здоровая шея и грудь. Целовал Евангелие и потом смерть, что за бессмыслица! Сильное и не даром прошедшее впечатление». Толстой не пылал в моральном негодовании, как может на первый взгляд показаться. Но и не разум его выявил абсурд казни после целования Евангелия, и не разумом Толстой ужаснулся, а, как он объяснял, «всем существом своим». «Бессмыслица» для Толстого тут вообще не нонсенс, а ложь, нравственная ложь. Зрелище казни породило прозрение, откровение, в результате которого он испытал ужас перед нравственной ложью как таковой.
Откровение потому и откровение, что возникает не от человека, а от того, кто сверх человеческого существа. Только-только явившееся эденское существо озарило Толстого новым Светом сознавания и, взглянув на мир наш через него, открыло ему зло политической морали и тем привело его в состояние нравственного ужаса и духовного отвращения. Эденское существо Толстого прежде всего заработало в нем Правдой-Совестью. Это особенная персоналистическая черта его эденского существа. Потому-то режим правды и совести стал с тех пор (со времен личностного рождения) постоянным рабочим режимом высшей души Льва Толстого.
Зрелище парижской казни привело Толстого и к другому откровению того же ряда.
«Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, пишет Толстой Боткину, но ежели бы при мне изорвали на куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина, посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека. Там есть человеческое чувство страсти, а здесь до тонкости доведенное спокойствие и удобство в убийстве и ничего величественного». «Искусно и элегантно» сделанная гильотина явила Толстому духовное состояние людей той цивилизации, в которой это орудие было изобретено.
На следующий день он уехал из Парижа, в котором намерен был жить долго. И с дороги написал Тургеневу: «Вчера вечером, в 8 часов, когда я после поганой железной дороги пересел в дилижанс на открытое место и увидал дорогу, лунную ночь, все эти звуки и духи дорожные, всю мою тоску и болезнь как рукой сняло или, скорей, превратило в эту тихую, трогательную радость, которую Вы знаете. Отлично я сделал, что уехал из этого содома. Ради Бога, уезжайте куда-нибудь и Вы, но только не по железной дороге. Железная дорога к путешествию то, что бордель к любви, так же удобно, но так же нечеловечески машинально и убийственно однообразно».
Толстой не был заранее предубежден против западной цивилизации. «За два месяца до первого путешествия за границу, отмечает Н.Н.Гусев, он был еще такого высоко мнения о заграничной жизни, что в письме к В.В. Арсеньевой 19 ноября 1856 года, строя планы их будущей совместной жизни, считал необходимым зимние месяцы проводить «непременно в Петербурге или за границей, для того, чтобы не отставать от века». Пробыв же, в общей сложности, около полутора лет за границей, его уже не тянула туда более, и он ни разу ни в одном сочинении не помянул Европу добрым словом».[181]
Толстой увидел Запад не со славянофильской позиции, не с позиции русской Общей души и не с высоты дворянской культуры, презирающей культуру буржуазную, а исключительно с личной духовной точки зрения. В какой-то момент эденское существо его пришло в ужас от того, куда оно попало. Эденское существо устанавливает в человеке идеал «инстинктивной и любовной ассоциации людей». В полную противоположность этому Толстой обнаружил «себялюбивую ассоциацию людей, которую называют цивилизацией» и которая сама выставляет себя высшим достижением человечества. Подлинную духовную ценность западноевропейской жизни определило своего рода прозрение Толстого в ее подноготную. Толстого интересует не то, что происходит в сфере юридического закона, а то, что происходит «вне его, в сфере нравов и воззрения общества», что и составляет подлинную жизнь людей. Через неделю после отъезда из Парижа он пишет о «разврате и мерзости биржи, железных дорог и т. п.», которыми «умеют пользоваться» «только шельмы и дурные люди» (47.204).
Толстой увидел Запад не со славянофильской позиции, не с позиции русской Общей души и не с высоты дворянской культуры, презирающей культуру буржуазную, а исключительно с личной духовной точки зрения. В какой-то момент эденское существо его пришло в ужас от того, куда оно попало. Эденское существо устанавливает в человеке идеал «инстинктивной и любовной ассоциации людей». В полную противоположность этому Толстой обнаружил «себялюбивую ассоциацию людей, которую называют цивилизацией» и которая сама выставляет себя высшим достижением человечества. Подлинную духовную ценность западноевропейской жизни определило своего рода прозрение Толстого в ее подноготную. Толстого интересует не то, что происходит в сфере юридического закона, а то, что происходит «вне его, в сфере нравов и воззрения общества», что и составляет подлинную жизнь людей. Через неделю после отъезда из Парижа он пишет о «разврате и мерзости биржи, железных дорог и т. п.», которыми «умеют пользоваться» «только шельмы и дурные люди» (47.204).