Фундаментальная тема «Романа» структура романа и способы ее разрушения по духу близка к «белому» концептуализму. По мнению Скакова, «Роман» «принадлежит к сфере визуально-текстуального концептуального искусства»515, а Йоханна Рената Дёринг-Смирнов считает «Роман» литературным аналогом супрематистского «Черного квадрата» Казимира Малевича516.
Кроме того, «Роман», четко разделенный на две части, представляет собой наглядный образец двухчастной композиции, к которой Сорокин уже неоднократно прибегал в ранних рассказах (см. четвертую главу). Это произведение отличает сочетание жестокости и «перформативных заклинаний»517. Здесь тоже можно провести параллель с несколькими рассказами: в «Открытии сезона» Сергей и егерь отправляются в живописный лес, где слушают магнитофонные записи военных песен Высоцкого. Строки (в которых на письме передано знаменитое раскатистое «р» Высоцкого): «Немецкий снайперррр дострррелил меняяя, убив тогоооо, которррый не стрррелял!»518 оказываются для егеря сигналом стрелять в некую фигуру, притаившуюся в чаще. Выстрел попадает в цель, и только по упоминанию об одежде изумленный читатель понимает, что неназванная жертва егеря, «немецкого снайпера» в обличии охотника (а слово «егерь» происходит как раз от немецкого Jager «охотник»), молодой человек. Однако двое охотников в рассказе не выражают никакого удивления. Пение Высоцкого заканчивается словами: «Это только пррисказкааа, скааазка впередиии!» и персонажи действительно не ограничиваются убийством, а переходят к людоедству, обезглавив труп и распотрошив его, чтобы пожарить печень519. В рассказах, построенных, подобно «Открытию сезона», на выполнении команд, происходят неожиданные перформативные повороты сюжета, сопоставимые с теми, что направляют ход событий в «Романе»: всегда само по себе уже «насильственное речевое действие» в текстах Сорокина материализуется520; слова не констатируют факты, а служат сигналом к действию521.
Даже вне советского контекста те, у кого жестокие сюжеты Сорокина вызывают более или менее явное отторжение, не улавливают их метаперформативного аспекта, полагая, что такие описания призваны лишь «шокировать»522 или «бессмысленно разрушать»523. Даже авторы, расположенные к Сорокину, не могут удержаться от того, чтобы не назвать его «жестоким талантом»524 или enfant terribleSZS. При этом исследователи, сосредоточенные на сюжете, либо недооценивают, либо полностью игнорируют заложенные в тексте призывы к насилию и перформативные сюжетные повороты, мотивирующие жестокость, осквернение и непристойность у раннего Сорокина. В отличие от «Нормы» (см. третью главу) или «Голубого сала» (см. восьмую главу), в «Романе» такого рода «команды» звучат в тексте прямо, они особо выделены или повторяются526. Главным поворотным моментом в «Романе» становится фраза «Замахнулся руби!». Осквернение икон внутренностями жертв на страницах 382-384 предваряет металитературное удвоение смысла: «Роман положил топор на Евангелие»527. В «Романе» Сорокин даже прозрачно намекает, что пословицы например, связанные со все той же охотой на немецкий лад, могут буквально материализоваться в практические действия: Известную охотничью поговорку «Стрелять легче, когда в ягдташе тяжелее», он понимал буквально <...>528 Вне зависимости от этой метамотивации жестокости перформативной речью «Роман», безусловно, выделяется на фоне других произведений Сорокина массовостью убийств и их нарастающей скоростью. В количественном, хотя, пожалуй, и не в качественном отношении, он превосходит даже «Сердца четырех» роман, претендующий на самую отвратительную в мировой литературе единичную сцену насилия (достаточно хотя бы отдаленно представить себе детальное описание того, как «ебут мозги», когда во всех подробностях описано проникновение полового органа в тщательно вскрытый хирургическим способом череп с очевидным летальным исходом для жертвы). Невероятная жестокость сюжетов этих романов объясняет, почему Виктор Ерофеев назвал Владимира Сорокина «ведущим монстром» несоветской «новой русской литературы», которая сотрясает «гуманистические» нормы, насаждая бодлеровские «цветы зла»529. Однако нарушение Сорокиным разнообразных табу связанных с политикой, сексом, экскрементами, а также металингвистическая и метахудожественная функции этой стратегии никоим образом не сводятся к моральному злу, о котором говорит Ерофеев.
Даже вне советского контекста те, у кого жестокие сюжеты Сорокина вызывают более или менее явное отторжение, не улавливают их метаперформативного аспекта, полагая, что такие описания призваны лишь «шокировать»522 или «бессмысленно разрушать»523. Даже авторы, расположенные к Сорокину, не могут удержаться от того, чтобы не назвать его «жестоким талантом»524 или enfant terribleSZS. При этом исследователи, сосредоточенные на сюжете, либо недооценивают, либо полностью игнорируют заложенные в тексте призывы к насилию и перформативные сюжетные повороты, мотивирующие жестокость, осквернение и непристойность у раннего Сорокина. В отличие от «Нормы» (см. третью главу) или «Голубого сала» (см. восьмую главу), в «Романе» такого рода «команды» звучат в тексте прямо, они особо выделены или повторяются526. Главным поворотным моментом в «Романе» становится фраза «Замахнулся руби!». Осквернение икон внутренностями жертв на страницах 382-384 предваряет металитературное удвоение смысла: «Роман положил топор на Евангелие»527. В «Романе» Сорокин даже прозрачно намекает, что пословицы например, связанные со все той же охотой на немецкий лад, могут буквально материализоваться в практические действия: Известную охотничью поговорку «Стрелять легче, когда в ягдташе тяжелее», он понимал буквально <...>528 Вне зависимости от этой метамотивации жестокости перформативной речью «Роман», безусловно, выделяется на фоне других произведений Сорокина массовостью убийств и их нарастающей скоростью. В количественном, хотя, пожалуй, и не в качественном отношении, он превосходит даже «Сердца четырех» роман, претендующий на самую отвратительную в мировой литературе единичную сцену насилия (достаточно хотя бы отдаленно представить себе детальное описание того, как «ебут мозги», когда во всех подробностях описано проникновение полового органа в тщательно вскрытый хирургическим способом череп с очевидным летальным исходом для жертвы). Невероятная жестокость сюжетов этих романов объясняет, почему Виктор Ерофеев назвал Владимира Сорокина «ведущим монстром» несоветской «новой русской литературы», которая сотрясает «гуманистические» нормы, насаждая бодлеровские «цветы зла»529. Однако нарушение Сорокиным разнообразных табу связанных с политикой, сексом, экскрементами, а также металингвистическая и метахудожественная функции этой стратегии никоим образом не сводятся к моральному злу, о котором говорит Ерофеев.