При этом не следует полагать, что по мере культурной эволюции произошла «гибридизация» перформативности и нарративности. Напротив, у истоков новостного нарратива обнаруживается их синкретическая сращенность, аналогичная синкретической предыстории литературных родов, раскрытой исторической поэтикой А.Н. Вселовского.
Обращение к категориям и аналитическим подходам, освоенным нарратологами, работающими с литературными текстами, способно существенно углубить исследования также и новостного дискурса. В частности, современная нарратология готова утверждать, что не только художественно вымышленные, но и невымышленные новостные события не только журналистские, но повседневно-житейские, сообщениями о которых мы постоянно обмениваемся, принадлежат не к объективному миру физического времени и пространства, и не к субъективному миру эгоцентрического существования, а к интерсубъективному диегетическому миру дискурса.
Впрочем, занимающая нас интерсубъективность исторически восходит к перформативным основаниям всякой коммуникации: «Перформатив может быть верифицирован только через ритуальное повторение фразы» как «формула взаимности», как «соглашение, берущее начало в апелляции к божественному провидению»[108].
Хотя перформативность в языковой практике изучается лингвистикой уже давно, еще со времен ее первооткрывателя Джона Остина, металингвистическая теория перформативных дискурсов (параллельная теории дискурсов нарративных) пока еще разработана совершенно недостаточно. Однако опыт изучения лирических жанров (лирика перформативный род художественного письма)[109] позволяет утверждать, что базовые для лирики, весьма древние по своему происхождению перформативные стратегии хвалы и хулы, покоя и тревоги, радости и жалобы актуализируются и новостными сообщениями.
В аналитике новостного дискурса эффективно могут применяться нарратологические категории эпизодизации, фокализации, диегетической картины мира, нарративной интриги, а также нарративных стратегий в их взаимосоотнесенности и взаимодополнительности со стратегиями перформативнымии. Особый интерес при этом вызывает проблематика нарративного этоса моделирования ценностных позиций аудитории новостей не прямыми оценками со стороны информатора, а самой повествовательной структурой его рассказывания.
Нарративные идентичности: нарраторы
За понятием нарративной идентичности скрывается проблема, которую читатель обычно не рефлектирует: за счет чего мы идетифицируем слова текста как принадлежащие одному или другому говорящему? как относящиеся к той или иной фигуре в кругу персонажей? В этой главе мы рассмотрим историческую динамику первого из этих двух аспектов: идентичности тех, кому приписывается роль субъекта наррации.
Широко распространившийся термин «нарратор» служит общим, родовым обозначением таких модификаций говорящего, как «повествователь» (преимущественно письменная форма речи), «рассказчик» (преимущественно устная форма речи, хотя и запечатлеваемая в литературе письменно), «хроникер», «биограф», «историк», «свидетель» (в суде) и т. п. Данный термин обозначает фигуру субъекта рассказывания, излагающего некоторую историю и обладающего некоторым кругозором (широким, сверхшироким или узким), точкой зрения (пространственно-временной и ценностной), а также голосом (речевыми особенностями, в которых проявляются особенности менталитета).
Фигурой нарратора обеспечивается конструктивное и концептуальное единство фокализованной наррации и ее вербализации. Сама природа эпики «заключается именно в существовании повествователя, который утверждает свое присутствие»[110]. Это ключевая фигура текстов о событийности бытия, это он «свидетель и судия» (Бахтин) произошедшего как событийного. В качестве излагателя истории, составляющего ее из эпизодов, дробя последние на кадры ментального видения, нарратор выступает одновременно «сценаристом», «режиссером» и «оператором» нашего рецептивного воображения. Как вербализатор своей истории он является нашим «собеседником».
Нарратор это не биографическая личность, это «дух повествования», как он сам называет себя в романе Томаса Манна «Избранник»:
Так кто же звонит в колокола Рима?
Дух повествования.
Да неужто же может он быть повсюду []?
Еще как может! Он невесом, бесплотен и вездесущ, этот дух, и нет для него различия между «здесь» и «там». Это ведь он говорит: «Все колокола звонят», так, стало быть, он сам и звонит. Такой уж этот дух духовный и такой абстрактный, что по правилам грамматики речь о нем может идти только в третьем лице и сказать можно единственно: «Это он».
И все же он волен сгуститься в лицо [] и воплотиться в ком-то, кто говорит от его лица: «Это я».
Фигура, связывающая воедино фрактальные участки нарративного текста и выступающая олицетворением интенциональности рассказываемой истории, представляет собой нарратологическую абстракцию. Вслушиваясь в историю, мы предполагаем, что у нее есть некоторая заслуживающая внимания значимость и предполагаем в рассказывающем носителя этой значимости. Джеральд Принс справедливо отмечает, что «в любом повествовании есть, по крайней мере, один нарратор [] многочисленные признаки, представляющие нарратора и означающие его присутствие в повествовании, очевидны, независимо от того, появляется ли когда-либо обозначающее его я»[111].