Исчез, чтобы явиться часом позже. Где ходил он и чем занимался о том неведомо, но за шестьдесят неизвестных минут «духи», похоже, завладели им окончательно. Вежливо, но непреклонно Вадя просил всех присутствующих покинуть помещение. Слова его затерялись в общем сдержанно-оживлённом шуме. Тогда он извлёк обрез, выстрелил в потолок и, пользуясь рухнувшей тишиной, повторил:
Убедительно прошу всех съебать в течение одной минуты! Матка** МОЯ. Моя! Сами, без чужих с ней разберёмся! А кто ко мне рыло сунет убью! и, для верности, шмальнул в квартирное небо ещё.
На этот раз призыв его был услышан. Осыпанные побелкой старухи, ввинчивая укоризненные пальцы в седые виски, без малых проволочек удалились. Вадя долго гремел засовами, после закрыл и завесил наглухо желтыми шторами все, кроме одного, окна и затих.
Выправлять ситуацию и вправлять Ваде мозги отправились Сашка-Доцент и Доллар. Доцент стоял ближе к двери и видел, как затёрханный дерматин взорвался изнутри ватой. В сантиметрах считанных от его головы. Стреляли, судя по звуку, из обреза мосинской трёхлинейки. Стань Доцент на полшага левее и Первый заимел бы ещё одного небожителя. В доме Вадином можно было сыскать всё, что угодно только не холостые патроны. Очень аккуратно Сашка и Доллар сошли с крыльца и подались восвояси.
Стрельба, в общем-то, была для Первого делом заурядным но за Вадей такого ранее не наблюдалось: только что он действительно едва не положил одного из своих друзей.
Прибывший с работы Тунгус человек воистину бесстрашный предпринял еще одну попытку вернуть Вадю на путь разума, порешив проникнуть в дом его сквозь единственное незакрытое окно и тоже был едва не застрелен. Переплёт рамы, за какой держался он, дёрнулся в руках, как живой, а длинной, оторванной на выходе щепкой ему расцарапало череп до крови.
Тунгус молча повернулся и был таков. Отойдя на безопасное расстояние, он опустился прямо на землю, там, где стоял, и курил, вставляя в пляшущие пальцы одну «примину» за другой. Опомнился он, лишь когда пачка перестала выдавать сигареты. Он по-крупному любил жизнь, Васька-Тунгус и не испытывал ни малейшего желания с ней расстаться.
Все и всякие попытки после того были, за безнадёжностью, оставлены. Вадя творил чёрное, преступая последние грани. Оттого и взгляды с прищуром неласковым, и желваков свирепый ход Оттого и первач стахановскими темпами бальзамом на свежие язвы душ.
Все и всякие попытки после того были, за безнадёжностью, оставлены. Вадя творил чёрное, преступая последние грани. Оттого и взгляды с прищуром неласковым, и желваков свирепый ход Оттого и первач стахановскими темпами бальзамом на свежие язвы душ.
Пацан слушал и, слушая, цепенел.
А что он сейчас? Успокоился или чудит ещё? спросил, чуть помолчав, он.
А похуй мне, что он сейчас! просто отвечал Сашка. Я этого придурка больного в упор не вижу! Он нас чуть не пострелял к ****ой матери друг, называется, ****ь! И у меня за него голова болеть должна?! Ни хрена ты не угадал!
Надо бы пойти посмотреть, сказал пацан.
Ага, сходи-сходи. Только что мы потом матке твоей скажем? Когда Вадя наш ненаглядный маслину тебе в башку загонит? А он загонит к гадалке не ходи. Ты не видишь, что ли совсем у него крыша поехала. Начисто! «Духи» одолели наглушняк.
Ничего с ним не случится, малой, сказал Тунгус. А ходить не надо. Ему сегодня ни до кого. Ему с маткой надо довыяснить, разобраться, договорить. А ходить не ходи. Никто тебя туда и не пустит. Никто из нас. Он не в себе сейчас. Чуть не натворил тут хрен знает чего и неизвестно, что дальше будет. Всякое может случиться Не ходи! Завтра посмотрим, что и как.
Ну, нет, так нет, сказал пацан. Делов-то Я и не собирался, в общем. Если так, то конечно Ладно, вы отдыхайте я домой тогда. Темнеет уже а я обещал матушке пораньше придти.
Он поручкался и, выйдя за ограду, зашагал в сторону Третьего.
* * *
Добравшись до леса так, чтобы его не могли видеть со стороны поселка пацан тут же свернул с дороги и зашуршал низкорослым малинником, огибая Первый полукругом и стараясь подгадать так, чтобы выйти с противоположной его стороны, аккурат к Вадиному бараку.
Стану я вас слушать, как же говорил себе, в такт шагам, он. Сам как-нибудь разберусь: куда мне ходить или не ходить. Мне уже четырнадцать, да какое там пятнадцать! Через три месяца стукнет пятнадцать. Взрослый, можно сказать, человек. Они пусть говорят себе, что хотят а я сам решу, что мне делать. Я знаю, еще днём знал, что Ваде сейчас плохо. Так плохо, как редко, совсем редко бывает в жизни. Тогда, днём, я попытался на секунду представить, что это: когда у тебя умирает мать. Просто вообразить на мгновение и то не смог. Потому что о таком даже думать нельзя. Такого не может быть. Моя мать никогда не умрет. А Вадина померла. Тут и самый здоровый человек свихнуться может что уж про Вадю, с его Афганом, говорить?
Конечно, они жутко ругались. Всегда, сколько я помню, Эн Эф и Вадя грызлись не на жизнь, а на смерть. Пока она и не пожаловала эта смерть. Главное удовольствие любой ссоры в примирении. Я сам проходил через это много раз. Только вот помириться с матерью Вадя так и не успел. Обман, кидалово вот как это называется. Явилась беззубая гадина и отняла у них всякую возможность примириться. Кидалово и есть. От какого взвоешь, или из обреза лупить начнешь куда угодно и в кого угодно вообще в белый свет, допускающий такую несправедливость. Потому что ты откладываешь и откладываешь, носишь в себе тлеющий угрюмо костерок обиды, подпитываешься сомнительным его теплом а потом вдруг оказывается поздно. Срок годности истёк. И единственное, что тебе остаётся разлагающаяся обвальными темпами чужая плоть, и говорить, объяснять, жаловаться, доказывать и просить прощения ты можешь лишь в одностороннем порядке, деля безверие с надеждой, что тебя всё же услышат ТАМ. Услышат и, может статься, поймут. И, если совсем уж повезёт простят даже. И потому нужно это сосредоточиться, углубиться, войти и остаться наедине. Наедине с той, для кого ты так и не смог, не успел найти правильных слов при жизни. И пробовать найти их сейчас.