Поставив чайник на газ, Живов прошелся еще в уборную привести себя в порядок, а оттуда заглянул еще к одному своему другу, которого обнаружил спящим. Муть в голове не исчезала; на мигрень это не походило: казалось, что в мозгу лишний, сверхкомплектный или съемный, участок, который ноет, беспокоит, нудит. Но чайник для кофе был поставлен вовсе не поэтому, а чтобы задержать Величку, раз уж он решил не ездить завтра к жене, а поболтать с девушками. На похмелье это тоже не было похоже, но он шатался в коридоре, как подвыпивший, стучал в другие комнаты и словно бы тянул время, лишь бы не возвращаться к Величке. Это было как бы продолжением прежнего кайфа, только уже двигательным. Промелькивала тоже мысль, что надо бы выгнать из комнаты их обоих и сесть готовиться к семинару по истории КПСС.
Когда он вернулся, Шнырев сидел в подозрительной близости от Велички и своим скопческим голосом увлеченно рассказывал, какие у них в Саратове есть кроличьи фермы и какие там делают замечательные шапки; было прямое ощущение, что он соблазняет Величку, но не мужскими достоинствами, а хозяйственной сметкой: вот, мол, если поладим, я тебе достану такую шапку и мы поедем в Саратов. Хуже всего, что слушали его весьма внимательно, а колени собеседников соприкасались. У них было настолько все на мази, что Живов даже сперва подумал, что ошибся дверью, попал не к себе и следует деликатно оставить их вдвоем.
Скушнарев, тебе не из чего пить кофе, ляпнул Живов, хотя раздражения против Шнырева у него по-прежнему не было: он не допускал мысли, что этот плюгавец мог заинтересовать такую девушку, как Величка.
А я схожу принесу, ответил Шнырев с комической серьезностью, отметая грубый намек; вид у него при этом был такой свежий, точно он готов просидеть возле дамы всю ночь.
Не верь ни одному его слову, сказал Георгий Живов, когда за Шныревым закрылась дверь. Мы прозвали его Скушнарев, он способен часами вот так, ни о чем. Он до университета методистом работал в школе.
Живов сел на освободившийся после соперника стул, и теперь уже его колени соприкасались с коленями Велички. У сидящей болгарки, особенно в нижней части, из-за широких бедер или из-за зигзагообразного рисунка плотно натянутого узкого платья, был вид уютно свернувшейся кольцами анаконды. Георгий Живов достал из ящика стола пачку «Галуаз», выщелкнул сигарету, и они оба с удовольствием закурили и заговорили о Болгарии: какая там обстановка возле Родоп, есть ли радиация.
Вернувшийся вскоре Шнырев побил все рекорды, потому что просидел еще целый час. Из прежнего разговора Георгий Живов понял, что к Тане пришел любовник и поэтому Величке на пару часов просто некуда деться. Так что и он тоже сидел и занимал даму разговорами. К концу часа совершенно обалдевший от кофе и курения Живов уже чувствовал себя мелкими железными опилками, которые намертво пристали к телу Велички, особенно к ее нижней части. В самом положении плотно сжатых и таких крепких, что не ущипнуть, обнаженных бедер, в плотном покое этой змеиной позы было что-то завораживающее, так что Живов смотрел уже не в лицо, а куда-то около пупка и округлостей девичьего живота. Величка в своих шутках и интонациях была скорее грубовата, чем женственна, и остроумие ее, спровоцированное подковырками Шнырева, тоже было какое-то непонятное; но муть в голове студента Живова разрасталась уже на треть головы, и он понимал, что скоро начнет действовать спонтанно, ничего не соображая и себя не сдерживая. К концу часа даже ему стало ясно, что Шнырев сидит нарочно, дабы ему помешать, и будет сидеть, сколько захочет, пока не сжалится. И в этом заключалась еще одна мука, и тоже неотвязная, вроде ямочек на бледных щеках Велички. Они сидели, и Живов нравственно страдал, но не от усталости или сонливости, а от того, что в голову закралась закралась, как навязанная, явственно звучащая фраза «они вдвоем пасли одну телку», и оставалась там в разных модификациях. Сознавать комичность, нелепость положения и все-таки длить его было ужасно неловко.
Вернувшийся вскоре Шнырев побил все рекорды, потому что просидел еще целый час. Из прежнего разговора Георгий Живов понял, что к Тане пришел любовник и поэтому Величке на пару часов просто некуда деться. Так что и он тоже сидел и занимал даму разговорами. К концу часа совершенно обалдевший от кофе и курения Живов уже чувствовал себя мелкими железными опилками, которые намертво пристали к телу Велички, особенно к ее нижней части. В самом положении плотно сжатых и таких крепких, что не ущипнуть, обнаженных бедер, в плотном покое этой змеиной позы было что-то завораживающее, так что Живов смотрел уже не в лицо, а куда-то около пупка и округлостей девичьего живота. Величка в своих шутках и интонациях была скорее грубовата, чем женственна, и остроумие ее, спровоцированное подковырками Шнырева, тоже было какое-то непонятное; но муть в голове студента Живова разрасталась уже на треть головы, и он понимал, что скоро начнет действовать спонтанно, ничего не соображая и себя не сдерживая. К концу часа даже ему стало ясно, что Шнырев сидит нарочно, дабы ему помешать, и будет сидеть, сколько захочет, пока не сжалится. И в этом заключалась еще одна мука, и тоже неотвязная, вроде ямочек на бледных щеках Велички. Они сидели, и Живов нравственно страдал, но не от усталости или сонливости, а от того, что в голову закралась закралась, как навязанная, явственно звучащая фраза «они вдвоем пасли одну телку», и оставалась там в разных модификациях. Сознавать комичность, нелепость положения и все-таки длить его было ужасно неловко.