"
Вызвав удивление, зависть, почтение, он довольно и хитро засмеялся, вернее засипел, открывая розовый рот, поблагодарил за чай, за угощение и пошел одеваться.
- Нет, пора, пора, - сказал он, хотя никто не оставлял его. - И так припоздал. Лучше на Покров еще приеду.
Все были разочарованы и ушли, не дождавшись, пока он оденется. В прихожей остался один Сева.
- Ну, вот вы, Лукьян Степаныч, говорите, что вам восемьдесят с гаком, - начал он, садясь на коник. - Ну, скажите откровенно: боитесь смерти? Часто о ней думаете?
- Погоди, расскажу, - ответил Лукьян Степанов, одеваясь.
И опять ничего не рассказал. Повязав уши, надвинув шапку на самые брови, туго и низко подпоясавшись, он стал нанизывать на себя тулуп. Справившись с этим, он устал, задохнулся и тяжело сел рядом с Севой.
- Смерти-то? - сказал он. - Кто же ее не боится? Чудак человек! Да ведь что ж исделаешь? И умрешь, не откажешься... И богатства своего, брат, с собой не возьмешь!
- А вот вы с деньгами так-то ездите: не боитесь, что убьют, ограбят?
- Что я с деньгами, того никто не знает. А и узнает, не догонит. Такого жеребца, как мой, у твоего деда на свадьбе не было.
Усевшись на дрожки верхом, Лукьян Степанов шибко понесся со двора, но, миновав церковь, гумно, всех, кто мог его видеть, потянулся шагом. А в накуренном зале долго стоял столбами свет предвечернего солнца. Сева открыл пианино, в тысячный раз что-то начал. Хозяйка с грустным и важным лицом несправедливо обиженной, но покорной своей судьбе женщины занялась мытьем и вытиранием чайной посуды, брезгливо отдав горничной вазу с вареньем, из которой ел Лукьян Степанов:
- Выкиньте это и вымойте горячей водой.
Люлю встала с болезненной гримасой: - ах, уж эти доморощенные музыканты! - и, выйдя из дому, медленно пошла по липовой аллее, стараясь наступать на сухие листья, золотые и розовые. "Осень, осыпается весь мой бедный сад!" - высоким голосом запела она. Но оборвала песню на первых словах, свернула на дорожку среди сиреневой заросли, села на скамью и вдруг зарыдала, подавляя рыдания, злобно закусывая край платка, чтобы не закричать от боли. Полоса яркого вечернего света легла на серый старый стол возле скамьи. Какая-то черноглазая птичка беззвучно слетела на ветку, с ветки на стол, туго. бочком прыгнула раза два, с любопытством глядя на плачущую. На гумне, куда, притворяясь хозяином, шел Мика в австрийской куртке и высоких сапогах, ровно гудела молотилка. Ясный, равнодушный вечер был так тих, что она слышна была далеко в поле - желтом, пустом, золотившемся шелковыми сетями паутины.
Через несколько дней подали к крыльцу никулинского дома тройку. Кучер надел плисовую безрукавку, шелковую канареечную рубаху и шляпу в павлиньих перьях, барыня и барышня - траур: всегда есть какая-нибудь умершая дальняя родственница, а это ведь так удобно, если нет хороших костюмов для вагона. Спустив вуали, натягивая фильдекосовые перчатки, они ласково и грустно прощались с прислугой, принимая зонтики, накидки, рыжий плед покойного Никулина. Сева поехал верхом, на нервной худой кобылке. До станции всего двадцать верст, поезд отходил в семь, а выехали в два. Можно было отстать. Сева отстал возле хутора Лукьяна Степанова. Тройка скрылась в степи, среди ржаных жнивий; он повернул на заросшую полынью дорогу к хутору.
Было жарко, вокруг блестела сухая вспаханная земля на картофельных обобранных полях. Вдали серебрились тополя. Навстречу шел по пыли белый толстый мальчик, лет трех, в грязной рубашечке, в большом картузе, похожий на старичка, шел, положив голову на плечо, неизвестно куда. "Заблудится, зайдет к черту на кулички", - подумал Сева смеясь.
Был праздник, послеобеденное время - хутор казался необитаемым. Вот плетень и въезд в широкий двор. На дворе - телеги, сорокаведерное каменное корыто, журавль колодца, тень от старых амбаров под сизой соломенной крышей.