Сконфуженный офицерик отходит в сторону.
За сценою этой с мрачною миной наблюдает полковник Старов. Выбрав момент, он подзывает к себе робкого своего подчинённого, чтобы сделать выговор.
Экий вы не смелый, говорит он. Надобно, по крайней мере, чтобы Пушкин извинился перед вами. Потребуйте от него извинений.
Да как же мне требовать, мнётся тот, я их совсем не знаю
Не знаете, сурово глянул на него Старов, ну так я сам позабочусь о вашей чести. Запомните, молодой человек, переходит он к назиданию, офицерская честь наше общее дело, не след ронять её перед всяким фрачным шпаком
Кишинев. февраль 1822. Вечер на масленицу у вице-губернатора М.Е. Крупенского.
Странное впечатление производит этот вечер. Есть движение, говорят слова, люди жуют, пьют шампанское, играют в карты, но все это так накатано и привычно, что не должно остаться этого вечера в памяти, будто его и не было, как не было огромного числа дней и вечеров, бывших прежде этого. И если даже смеются люди и отпускают шутки, то всё это с тем жестоким оттенком бездушия, при котором через мгновение не остаётся следа ни от шутки, ни от смеха, ни от самой жизни И в лицах и в осанке большинства утомительная обязанность проматывать это даровое драгоценное наследие жизнь, неизвестно за что данную этим людям.
Инерция давно остановившегося движения. Житейский тлен, подгоняемый ленивым ветром привычки жить.
Болото жутко тем, что затягивает.
Можно ли объяснить жутью этой ряд диких и бессмысленных выходок Пушкина в кишиневскую пору? Его нельзя оправдать, понять можно. Им руководил страх так же превратиться в живую мумию. Какого контроля надо ждать от человека, который почуял вдруг гибельную власть трясины, когда отвратительная жижа уже достигла горла и готова смешаться с живым дыханием?
Сопротивление болоту и гибельный страх не выбирают формы. Форма нужна красоте и покою, стремительность и ужас обрести её не успевают.
Можно ли научиться вести себя достойно в мире призраков?
Вот Пушкин. Он продолжает с офицером Липранди начатый ещё на улице разговор.
Э. Пушкин, зачем нам сетовать на несчастную жизнь. Несчастье это отличная школа, говорит Липранди.
Ну, знаешь, коли так, то счастье университет, и я бы предпочёл совсем не иметь школьного образования
Смеётся так, что обращает на себя общее внимание.
Скажи, брат Липранди, продолжает Пушкин, это верно, что среди местных молдован есть такой обычай, что они за обиду на дуэль не вызывают, а нанимают молодцов с палками, да их руками и дубасят противника?..
Был тут такой случай, буквально второго дня. Тут поссорились два молдавана и обошлись друг с другом ровно таким способом
Забавно, забавно.
Пушкин в рассеянности оглядывает пестрое собрание, в котором смешались долгополые молдавские хламиды, офицерские сюртуки, мужские и женские наряды, вполне соответствующие последней волне парижской моды.
Знакомое лицо давешней миловидной напарницы Пушкина по неудавшейся мазурке Марьи Балш останавливает его взгляд.
Тут следует кое-что пояснить. Сделаем это выдержками из дневника кишинёвского знакомца Пушкина, военного топографа И.П. Липранди, с которым он только что вошёл в избранное местное общество, и вскоре станет свидетелем происшествия, наделавшего много шуму и пересудов.
«Марья Балш была женщина лет под тридцать, довольно пригожа, черезвычайно остра и словоохотлива; владела хорошо французским языком, и с претензиями. Пушкин был также не прочь поболтать, и должно сказать, что некоторое время это и можно было только с нею одной. Он мог иногда доходить до речей весьма свободных, что ей очень нравилось, и она в этом случае не оставалась в долгу. Действительно ли Пушкин имел на неё какие виды или нет, сказать трудно; в таких случаях он был переметчив и часто без всяких целей любил болтовню и материализм, но, как бы то ни было, Мария принимала это за чистую монету. В это время появилась в салонах некто Альбрехтша; она была годами двумя старше Балш, но красивей, со свободными европейскими манерами; много читала романов, многое проверяла опытом и любезностью своей поставила Балш на второй план; она умела поддержать салонный разговор с Пушкиным и временно увлекла его. У Балш породилась ревность; она начала делать Пушкину намеки и, получив однажды отзыв, что женщина эта (Альбрехтша) историческая и в пылкой страсти, надулась и искала колоть Пушкина. Он стал с ней сдержаннее и вздумал любезничать с её дочерью, Аникой, столь же острой на словах, как и мать её, но любезничал так, как можно было любезничать с двенадцатилетним ребенком. Оскорблённое самолюбие матери и ревность к Альбрехтше (она приняла любезничанье с её дочерью-ребёнком в том смысле, что будто бы Пушкин желал этим показать, что она имеет уже взрослую дочь) вспыхнули: она озлобилась до безграничности. В это самое время и последовала описанная сцена».