Леся, как потом рассказывал Варлам, не засуетился, не заторопился скорей брать, что дают, а стал нудно торговаться из-за приданого, за каждую тряпку, чем очень удивил Варлама и вовсе успокоил будущего своего тестя.
Из Чокшей в Низовку катили весело. Дернули у «тестя» медовухи… Варлам на облучке вообразил себя ухарем и чуть было не вылетел с языком. Хотел громко позавидовать Лесиной судьбе.
— А хорошо, язви тя, быть разб… — и осекся.
Жених обнимал и голубил невесту.
Приехали.
Изба у Леси была маленькая, кособокая… И никакого хозяйства, шаром покати. Городьбы даже никакой.
Невеста зачуяла неладное.
— А где же лавки? — спрашивает.
— А вот… одна, — показывает Леся лавку в сенях, — вот — другая, на трех ножках, эту надо подремонтировать. Вот.
Кое-как удалось потом сбежать девке от Леси. Отец ее подослал своих людей, они ее выкрали. Открытой силой отнять не решились: у Леси в черной тайге дружки. Сундук с добром остался у Леси.
Кончил свои дни Леся в тайге же: не поделили с дружками награбленное добро. Леся, видно, по своей дикой привычке — торговаться за тряпки — заспорил… Дружки — под стать ему — не уступили. Перестрелялись.
И вот этот его конец (а так кончали многие, похожие на Лесю) странным образом волнует меня. Не могу как-нибудь объяснить себе эту особенность — жадничать при дележке дарового добра, вообще, безобразно ценить цветной лоскут — в человеке, который с великой легкостью потом раздаривал, раскидывал, пропивал эти лоскуты. Положим, лоскуты — это и было тогда — богатство. Но ведь и богатство шло прахом. Может, так: жил в Лесе вековой крестьянин, который из горьких своих веков вынес несокрушимую жадность. Жадность, которая уж и не жадность, а способ, средство выжить, когда не выжить — очень просто. Леся захотел освободиться от этого мертвого груза души и не мог. Погиб. Видно не так это просто — освободиться.