И машина, шурша колесами по асфальту, ковром-самолетом поднимаясь, как в сказке, вверх, проносилась над пестротой всей застройки столичной, похожей на расставленные костяшки домино, устремлялась вниз и летела быстро вперед.
Наконец мы на место приехали.
Вот и дом, всей Москве известный, где живет семейство Костаки.
Поднялись на нужный этаж.
Позвонили. И стали ждать.
Дверь открыл смятенный Костаки.
Он бросился к Звереву:
Толя! Вот уж горе какое! Пожар!
Зверев:
Да, дядя Жора. Пожар.
И Костаки всплеснул руками:
Заходите скорей, заходите!
Зверев:
Честно скажу мне было приезжать одному тяжело. И поэтому я приехал к вам сегодня с Володей Алейниковым.
И Костаки взглянул на меня благодарно:
Спасибо, Володя! Хорошо, что в такое время непростое вы рядом с Толей.
Я ответил ему:
Так надо.
И Костаки:
Вот именно. Надо. Надо друга сейчас поддержать.
Я ответил:
Именно так.
И Костаки, с лицом набрякшим, смуглым, странно отяжелевшим, с воспаленным взглядом усталых, но живых, искрящихся глаз, весь мучение, скорбь и боль, весь растерзанный, но упрямо и отважно противостоящий злу, с которым ему сражаться приходилось, и весь протест, вызов, дерзостный и достойный, всем гонителям и врагам, нам сказал:
Пойдемте ко мне!
Мы зашли за ним в комнату, густо, сплошь увешанную картинами.
Говорить о том, что за живопись у Костаки была, особого смысла нет и так это было всем в столице давно известно.
Мы присели за стол со Зверевым. Закурили. Зверев молчал. Только сгорбился как-то, сжался напряженно. Я тоже молчал.
И Костаки вышел из комнаты. И вернулся вскоре. В руках он нес большую груду гуашей, по краям обгорелых. Гуаши были зверевскими. И на них сохранилось изображение. Диво дивное, да и только!
В руках он нес большую груду гуашей, по краям обгорелых. Гуаши были зверевскими. И на них сохранилось изображение. Диво дивное, да и только!
И Костаки тогда показал эту груду гуашей Звереву. И сказал огорченно:
Вот!..
И заплакал.
Зверев сказал, посмотрев на гуаши:
Я вижу.
И Костаки начал рассказывать, как спасал он на даче работы от огня, собирал их, валявшиеся на участке, в глубоком снегу, из окна торопливо выброшенные неизвестными, но, наверное, что находится в доме, знавшими и расчетливыми грабителями, как пропали иконы ценнейшие, да и много всего пропало из коллекции, очень много, и не плакал даже рыдал.
И Зверев ему сказал:
Дядя Жора, вы успокойтесь. Ну, пропали мои работы. Обгорели. Или сгорели. Ничего! Еще нарисую!
И Костаки его спросил, благодарно, взволнованно:
Правда?
Зверев, искренне, просто:
Правда!
И Костаки, пусть и с трудом, но по-детски совсем, улыбнулся.
Зверев:
Есть акварель, бумага?
И ответил Костаки:
Есть!
Зверев:
Ясно. Несите сюда!
И немедленно появились на столе акварель и бумага.
Зверев:
Кисти нужны!
И вскоре на столе появились кисти.
Зверев:
Миска с водой нужна!
И костакинские домочадцы притащили миску с водой.
Зверев:
Так. Дядя Жора, у вас есть какой-нибудь красный шарфик?
И Костаки:
Сейчас поищу.
И нашел. И принес его:
Вот.
Зверев:
Так. Накиньте-ка шарфик. И садитесь. Буду работать.
И Костаки накинул шарф, красный, даже багровокрасный, словно пламя, себе на шею.
Зверев:
Так. Смотрите сюда, на меня.
И начал работать.
Как всегда. Не быстро стремительно. Весь в полете, в буйном движении. Весь в порыве. И весь в труде.
И взлетала рука его, гибкая и подвижная, крепкая, верная и надежная, легкая, певчая и крылатая, так мне хочется о рабочей зверевской, бережно сохраняемой им в любых передрягах руке сказать, вверх и вниз, то влево, то вправо отклонялась, к центру листа, вместе с кистью широкой, рвалась отовсюду туда, где цвет становился светом, где краски заполняли неудержимо белизну бумаги, где образ возникал из ритма, движений непрерывных, и постепенно становился уже узнаваемым, четким, точным, дышал, оживал на глазах у нас, укрупнялся и сгущался, весь в окружении синкопическом, бурном, звонком, словно музыка здесь звучала, броских пятен, точек, мазков, артистичных и виртуозных, и всего, что было сейчас и оправданным, и возможным, и реальным, и фантастическим, даже сказочным, так вернее, да, вернее, поскольку сказка становилась явью, сегодняшней, несомненной, чудесной, зримой, и волшебной рукой творимой.