Марина хохотала:
— Ой, надо же! Комик! Только показывать и осталось, верно…
— Машка! Язык оборву! — кричал Марютин строго, а в душе смеялся.
В начале августа выдался один особо мучительно жаркий день. Никто в дневные часы не работал. Экскаваторщики валялись голышом в будках, истомившиеся, дохлые: разговаривать лень, курить неохота, и спать не спится. Даже чай налить в пиалушку рука не поднимается.
Один лишь нагаевский экскаватор громыхал в забое. Вдруг умолк. Настала тишина и длилась долго. Нагаев не появлялся. Почуяв недоброе, Бринько с Амановым натянули штаны, накинули рубашки, чтоб не спечься, и пошли в забой.
Нагаев лежал навзничь на песке возле экскаватора — глаза закатились, лицо белое, безжизненное, закинуто подбородком вверх.
Ковш, наполненный грунтом, покачивался высоко под стрелой. Видимо, в последний миг перед затмением сознания Нагаев успел нажать на тормоз.
Убедившись, что Нагаев жив, но в глубоком обмороке, Иван сгреб его в охапку и понес в будку. Аманов полез в кабину, чтобы вывалить грунт и опустить ковш, как положено.
В кабине стояла такая сухая, мертвящая жара, какая может быть в тандыре, в туркменской каменной печке, когда в ней пекут хлеб.
Догоняя Бринько, Аманов испуганно кричал издали:
— Живой? Сердце бьет?
— Да бьет, бьет, — отвечал Иван. — Сомлел от жары и кувырнулся. Жадность…
Принесли, положили на койку. Нагаев не приходил в сознание. В будку вбежала Марина, растолкала всех, начала, сверкая глазами, командовать бойко, вдохновенно:
— Куда голову лежите? Беспонятные! Батя, мочи полотенце! Да куда ты в ведро? То ж нагретая! Бегите один кто к колодцу!
Эсенов побежал. Экскаваторщики переговаривались вполголоса:
— Ему бы двести граммов…
— А где взять?
— Вот и я про то…
— Никаких граммов! И чего задымили, чего задымили? — набросилась на мужчин Марина. — Мотайте отсюда с табаком!
Через четверть часа Нагаев пришел в себя. Первое, что сказал: «Ковш опустите».
Чуть спала жара, экскаваторщики ушли к машинам. Нагаев тоже попытался встать и пойти, но свалился на пороге будки. Он очень ослаб. Он пролежал весь вечер и весь следующий день.
Марина поила его крепким чаем, смачивала в холодной воде полотенце и прикладывала к его голове и сердцу. Сильными руками она переворачивала его с боку на бок и обтирала грудь, спину и плечи холодным. Нагаев ворчал сквозь зубы. Ему было стыдно своей наготы и беспомощности. А Марина упивалась ролью спасительницы. Она по-прежнему как будто не замечала, что имеет дело с мужчиной: Нагаев был для нее просто больной дяденька, всамделишный пациент, которого интересно лечить и выхаживать. Ведь она мечтала стать медсестрой, а когда-нибудь и настоящим врачом, — правда, для этого ей не мешало бы закончить три последних класса.
Желтолицый, обросший щетиной, протянув вдоль тела худые руки, лежал Нагаев на койке и пристальным взглядом смотрел на девушку. С трудом разжимая губы, цедил:
— Ну и Трухмения, ну и дрянь земля… Пропади пропадом…
— Нет, туркменская земля хоро-о-ошая, — говорила Марина мягким, баюкающим голосом, каким полагается говорить больничным сиделкам. — Правда, солнышко у нас злое, его остерегаться надо.
— И какое меня лихо занесло сюда, дурака?
— Земля наша очень прекрасная, Семеныч. Вот поехал бы ты в Чарджоу…
— Молчи! Понимаешь ты… — Он вздыхал и отворачивался. Марина кротко молчала. — Ты ведь, глупая, жизни не знаешь. Не видала ничего, кроме песков да пылюки, — медленно продолжал Нагаев. — А какие леса в России! Реки… Городов настоящих не видела… Эх, голубка… А дожди какие! «Не осенний мелкий дождичек» — знаешь песню?
— Слыхала вообще…
— Слыхала! — Нагаев презрительно двигал рукой. — Что ты понимать можешь? Ничего.
И вновь умолкал.