Лицо парня свидетельствовало, что переулок с высоты его наблюдательного пункта представляется проплешиной под сковырнутой корягой, а прохожие - мокрицами.
Брезгливо обозрев толстушку, он уставился на меня.
Пришлось подтянуть шарф до носа.
Я вытащил из кармана пальто искомканную обложку от авиабилета и проверил записанный на ней номер дома.
Усталость не лучший помощник, я не спал двое суток и боялся наделать ошибок. Хотя я дважды сменил такси, прокатился в промозглом трамвае и убедился, что хвост не тяну, расслабиться не удавалось. Может быть, ещё и поэтому навязанная Ефимом Шлайном явка в доме, дверь которого полыхала так, будто за ней вели сварку, представлялась проявлением его административного кретинизма в чистом виде.
Едва я потянул за впаянную в стекло бронзовую ручку, к ушам сладенько прилипла - иначе не скажешь - мелодия румбы "Сюку-сюку".
Внутри магазинчика звучание сделалось объемным. И - никого, даже за прилавком. Ширма с водопадами, бамбуковыми кустами, стоялым прудом, фазанами, самураями и гейшами огораживала угол за прилавком, отделяя, вероятно, жилое помещение от торгового.
На сводчатой стене, почти под потолком, бельмом мутнело овальное зеркало. Коричневая рама обрамляла отражение плешивой головы над чашкой с бульоном и руку с пирожком. Я подумал, что зеркало, скорее, подвешено для наблюдения за торговым залом из-за ширмы, а не ради удовлетворения моего любопытства. И кашлянул.
Скелет в двубортном жакете, желтой сорочке и с красной бабочкой под кадыком прошаркал из-за японского прикрытия и встал за прилавком. Он вертел в пальцах очки, запотевшие от горячего варева. Выцветшие глаза казались заспанными. На растянутых, возможно и улыбкой, омертвелых губах остывали капельки жира.
- Здравствуйте. Можно видеть господина Тоодо Велле? - сказал я, испытывая удовольствие от того, что не забыл язык.
- Я и есть Тоодо Велле, - сказал приветливый скелет. - Добрый вечер, господин... э-э-э...
- Шемякин. Бэзил Шемякин... Это "Сюку-сюку" звучит?
- Виктор Мальборо Сильвестр исполняет. Музыка э-э-э... Рохаса. Точно. Вам угодно?
Вот уж что было бы мне совершенно неугодно.
Этой румбой отец много-много лет назад открывал вечера в ресторане ханойской гостиницы "Метрополь", где дирижировал симфоническим оркестром, набранным из харбинских балалаечников. Сильвестра они копировали на слух по передачам Би-Би-Си - откуда же в те послевоенные годы было взять ноты? Отец простирал к портрету вьетнамского императора эстрадное канотье и на русском, сходившим за испанский, пел:
Ай-яй-яй, тебя люблю я!
Ай-яй-яй, мой Чан Кайши!
Китайского правителя оркестранты уважали больше, чем вьетнамского, и припев подхватывали ухарски. Вождь Срединной империи не подписывал Ялтинских соглашений, по которым союзники обязались после победы над Гитлером и японским микадо выдворить домой российских эмигрантов. К югу от Великой Стены генералиссимус Чан никого не отдал генералиссимусу Сталину. Наивные по своей воле уехали в СССР, и, как сразу выяснилось, ближе Колымы им места не нашлось. Предусмотрительные убирались из Харбина, Пекина, Тяньцзиня и Шанхая от греха подальше в Индокитай, а если были связи и деньги - в Австралию, Новую Зеландию и Канаду. У балалаечников ни того, ни другого, конечно, не оказалось.
Колониальная публика плевала на исполнительскую честность, поскольку музыка считалась только шумовым дополнением к столику. А столик в "Метрополе" пятьдесят шестого года прошлого века символизировал красивую жизнь евроазиатских везунчиков, снимавших "русских девушек" за стакан красного и барбекю. Традиция именно так обозначать белых леди доступных достоинств распространилась от Токио до Рангуна и держалась потом ещё лет десять.