«Тихо вздыхает огонь, в очаге догорая»
Тихо вздыхает огонь, в очаге догорая.
Ломтиком сыра и зеленью сумерки пахнут.
Старый овечий заплот на дорогу распахнут.
Что нам осталось ещё на земле, дорогая?
Что там, на склоне пологом, маячит и светит
куст ли, зацветший по осени неустрашимо,
облако, долу сошедшее клочьями дыма,
луч ли закатный из тучи? Никто не ответит.
Как благосклонно склоняется ветка чинары
к нашему пиру! И губы ещё не забыли
сладость куплета в три голоса спетого или
вкус поцелуя какой-то красотки чернявой.
Ах, Маргарита, Елена и прочие девы,
где вы и с кем вы давно уже сердце не ноет.
Снег этой ночью, похоже, долину укроет,
все возвратив к временам до Адама и Евы.
Голубь с голубкой своею взлетели под кровлю.
Знак этот вечный ловлю и без слов понимаю.
Бреду застолья внимаю и рог принимаю.
Благодарю тебя, Боже, и не прекословлю.
Гули, зову их, привставши на цыпочки, гули
словно бы душу с ладони в полет отпуская.
Только блестит под луною дорога пустая.
Только горчит на прощание киндзмараули.
Из письма
Я пил ледяную осеннюю воду Тобола,
полтину всучив перевозчику вместо обола.
Фонарь нам светил вдалеке, иногда пропадая.
Тогда над причалом сияла звезда молодая.
Я пил, задыхаясь, под нами плывущее небо,
свободен от писем твоих и насущного хлеба,
как вольноотпущенник от неразлучной колодки,
по пояс свисая к воде из хароновой лодки.
Какие снега нас в таёжной глуши заносили!
Там МАЗы гремели, сирены в порту голосили.
Начальник на карте маршрута чертил биссектрису
рукою железной, как то подобало Улиссу.
Ахейское солнце слепило сквозь дыры палатки.
Ломами гремя, уходила цепочкой в распадки
разведка. И там, где поляна в подлеске продрогла,
в базальтовый шурф опускали мы тело Патрокла
Пространство и время охвачены неразберихой.
Когда-то мне точно захочется музыки тихой.
Но что с нами будет сегодня с тобой и со мною,
стоящими перед троянскою грубой стеною?
Прощай же! Мне нынче приснятся Лернейские скалы,
галеры на белом песке и мои генералы:
ругаясь по-гречески до хрипоты, до упора,
сражаются в кости за жалкую горсть «Беломора».
Равноденствие
Осеннее равноденствие,
год успешно решил уравненье с двумя
известными,
день и ночь столковались на фифти-фифти.
Зарницы обходят сентябрь стороною,
погромыхивая, но не гремя,
выступают на цыпочках.
Бледная синева небесной финифти
ждёт рисовальщика пухлой плоти,
опрокинувшейся в альков
с грудой подушек,
бельём, похожим на взбитые сливки, в общем,
сюжета с непременным участием
кучевых и перистых облаков.
Ожиданье,
томление духа, бессонница это то, с чем
непременно столкнёшься,
захотев, наконец, овладеть письмом
с натуры, сбросившей с себя всё лишнее,
или, скажем, как сад, мглисто
проступившей под утро
в окне ли, в тебе ль самом,
ещё никем не прочитанной,
как самая нижняя строчка у окулиста.
Так начинается новая жизнь,
чья новизна относительна, как-никак
первоисточник по-прежнему свеж,
и по-прежнему insipit vita nova,
подтверждая, что однажды забытое
всё же кальций в наших костях, костяк
первородства, очищенный от слоёв иного значения
и от песка наносного.
Должно быть,
и это всё переменится,
природа не терпит несменяемых амплуа,
темноты прибывает на правую чашу весов,
хотя, возможно, для неё это лево.
Черноглазая, как азиаты с базара,
ежевика холмы захватила, склон заплела
сухою колючкой
на манер тягучего их мотива, загадочного напева.
Похоже, что скоро арбы заскрипят,
верблюды надменно войдут, свысока
окинут город на том берегу,
глинистый спуск к обмелевшей Кубани,
вышагивая с хитрой опаской,
глаз лиловый кося на завёрнутого в халат седока,
что сонно гундосит без слов
и лыбится, как Шакьямуни, сомкнутыми губами
«Последняя станция перед ночным перегоном»
Последняя станция перед ночным перегоном.
Невидимый сцепщик железом гремит под вагоном.
Облезлый пакгауз и леса неровная кромка
вот всё, что мы видим. Дымится пороша сухая.
Военный достал анекдотами, не просыхая.
За стенкой фанерной младенец курлычет негромко.
Ещё по-над крышами светится неба полоска,
и сумерки медлят вступить на манер подголоска
во всё, что звучит и проходит, как будто навеки:
в прерывистый свист сквозняка и шипение пара,
на мёрзлый перрон, где целуется поздняя пара
в виду семафора, смежившего сонные веки;
ещё впереди, за холмами, весь настежь распахнут
степной горизонт, где опустишь фрамугу и ахнет
наóтмашь, навылет, по скулам, всей силищей сжатой
Но день на исходе. И жизни почти середина.
И тамбур, где куришь одну за одной всё едино,
что выход в долину, где сумрачный ждёт провожатый.
Куда-то несёт и несёт нас по белой равнине,
по родине нищей в овражной, репейной рванине,
ошмётки отброшенных вёрст задувая под двери.
В изножье плацкарты, где пахнет обувкой и щами,
валяясь вповалку, чужими зажаты вещами,
и стыки, как стопы тяжёлых терцин Алигьери,
считая сквозь дрёму, сбиваясь со счёта, взлетая
во сне к потолочному своду: там нить золотая
мерцает в плафоне, не мытом с начала творенья,
где хлеб и вино мы по-братски делили с тобою,
и кровь в перепонках шумела, подобно прибою,
мучительно долго и внятно для слуха и зренья.
Сыграем в картишки, мой милый, на так, без азарта:
посмотрим, какая сегодня нам выпадет карта,
и что там осталось в запасе у нашей планиды?
Покуда мы живы, а дни всё быстрей и короче,
покуда вдохнули и, словно во здравие ночи,
грядущей навстречу, готовы запеть аониды