Его тогда то ли Васькой звали, то ли Петькой, я уж не помню. А может быть, и еще как-нибудь. Но я-то его всегда Василием называл. "Васька, Васенька, - бывало, зову его, подойди сюда деточка". Он подойдет, головку опустит и говорит: "А меня, дяденька, вовсе не Васей зовут". "Ну ничего, - отвечаю, - как бы ни называли. Это не страшно. Главное, чтобы ты был хороший мальчик!"
О, у меня столько было любимых учеников, и я даже потом решил, что их вообще следует всех любить без разбора.
Однажды ко мне пришли и говорят: там ваш любимый ученик умирает и непременно просит вас приехать, потому что последняя воля умирающего закон. А я спрашиваю: а это кто ж там такой умирает? Мне отвечают. А я тогда думаю: а-а! это тот, который вечно заикался. Так заикался, что никогда ни слова его не разберешь. Я приехал, смотрю, а он уже бредит: П-п-п-п... П-п-п-п... А я ему: ничего, Васенька, ничего. Не беспокойся, я здесь. Я приехал (но только это не тот Вася, который на стенке). А он снова: П-п-п-п... П-п-п-п... Я взял его за руку, глажу по руке (и хорошо еще только, что у него болезнь была не заразная), а он все: П-п-п-п... П-п-п-покойный Декан!.. Сказал это и, знаешь, с этими словами и умер.
- Да, - думал Лука о рассказе Евстигнея. - Печальная повесть. Не такая, может быть, печальная, как у Шекспира, и есть на свете еще более печальные повести, но все равно печальная тоже. Как и всякая, речь в которой касается смерти.
- О, я тоже раньше был сторонником плюрализма, - продолжал учитель Евстигней с глазами, загоревшимися одушевлением. - Но вот иду я после работы по улице. Зашел в туалет. Потом хотел руки помыть, а там кран сломан. Зашел в другой туалет, а там тоже сломан. Не-ет, думаю! Какой тут может быть плюрализм, когда во всех туалетах краны не работают!
- Да, - вздохнувши, соглашался Лука с рассуждениями учителя, - я тоже замечал. Вы знаете, это, может быть, панки ломают.
- Ну, панки ломают, или панки чинят, - капризно возражал Евстигней, кажется, ни в чем решивший не уступать Луке, - этого я знать не могу. И другим, видишь ли, знать не советую. Потому что сегодня ты знаешь одно, а завтра уже выходит, что ты знаешь совсем другое, и для чего ж тогда было знать первое? Я давно это понял и решил, знаешь, ничего не запоминать. Хотя, конечно, каждый волен решать, как ему поступать в каких случаях, и никому не указ - стариковское ворчливое слово. Но ты скажи мне честно - ты что, воровать пришел? Хотя, я и сам знаю, где ж тебе оказаться честным!
- Да нет же, - успел возразить Лука посреди Евстигнеевых рассуждений. Далось же это вам в голову!..
- Честность, - торопливо продолжал старик, - она только в толпе нужна, знаешь, на людях. Одному-то с чем угодно прожить можно. Но ты не надейся: как у меня вилки украли, у меня теперь в доме нечего красть. У меня теперь всего ценного - так только ученики любимые остались. О, они когда приехать не могут, так они письма присылают. У меня целый шкаф их письмами завален. Они у меня повсюду, и под кроватью тоже валяются. Так и лежат нечитанные. Много лежит...
- А почему ж так? - деликатно спросил Лука, но старик, кажется, не расслышал его замечания.
- А то ко мне еще, бывает, приходят и говорят: "Дяденька, а не найдется ли у тебя какой бумажки лишней? А то нам, знаешь ли, в сортире повесить нечего". А я им отвечаю: "Что?! Да это же от учеников моих любимых письма, а я должен их дать вам в сортире повесить?! Да сами ли с ума посходили, или меня сумасшедшим считаете?!" Так я ничего им никогда и не даю. И вот одно тоже пришло на неделе, - говорил старик и показывал Луке письмо, которое он достал, как это делают женщины, с голой груди. - Ты, слушай, прочти мне его, а то мне самому никак, - просил Евстигней, - если ты, правда, что-нибудь для меня хочешь сделать доброе. Хотя этого, точно, быть ни за что не может.