На крыльце он постоял с минуту, будто в раздумье, и направился в магазин. Ему не повезло — там уже торчал Горецкий. С перебинтованной головой, пластырем на подбородке, с костылем — не залечил еще раны после ночного побега. Вообще-то его положено было держать под стражей, но надобности в этом не видели. И Горецкий шатался по Поселку, заглядывал в мастерские, часами околачивался в магазине, неизвестно о чем толкуя с продавщицей.
Вера, женщина молодая, здоровая, нравилась Анатолию Евгеньевичу, и, заставая здесь Горецкого, он каждый раз чувствовал, как его охватывает злая ревность. У Анатолия Евгеньевича не хватило духу потребовать у Веры внимания к себе, но он страдал, когда Вера игриво, поощряюще перешучивалась с кем-то, — Кныш полагал, что у него несчастная любовь. И сейчас, увидев Горецкого, он сник и отошел к витрине с конфетами.
— Что, папаша, сладкого захотелось? — Горецкий захохотал и подмигнул Вере.
И Анатолий Евгеньевич с болезненной четкостью увидел ее смеющиеся глаза, яркие губы, ее здоровье, остро и ревниво почувствовал, что она женщина. И улыбнулся, как мальчишка, пойманный на запретном, жалко и виновато. Вера даже смутилась, будто невзначай ударила человека в больное место.
— Витя, — сказала она негромко, — ты зайди позже, ладно? Мне с Анатолием Евгеньевичем поговорить надо.
— Родственные сферы? — засмеялся Горецкий. — Взаимовыгодные контакты? А может, того... преступный сговор? Признавайся, папаша!
— Да, — спокойно сказала Вера. — Самый что ни есть сговор.
Анатолий Евгеньевич поразился происшедшей перемене. Теперь за прилавком стояла не глуповато похохатывающая бабенка, нет, он увидел холодную, властную и недоступную женщину. И Горецкий оробел, засуетился, начал шарить по карманам, разыскивая перчатки.
— Я что, — говорил он, — я ведь ничего. Могу и попозже. Мы народ простой, исполнительный. Нам сказано, мы — сделано. Вот только покупочку бы сделать заради плана родного магазина, заради уважения к близкому человеку...
— Перебьешься, — обронила Вера.
— А думаешь, нет? И перебьюсь. Так я через часок, а?
Вера молча кивнула, но неохотно, словно бы что-то переборов в себе.
— Приятных вам разговоров! — засмеялся Горецкий уже у выхода и быстро захлопнул за собой дверь, словно боялся, что в него могут запустить чем-то.
— Мразь! — резко сказал Анатолий Евгеньевич и тут же похолодел, поняв, что погорячился, что не имеет права так говорить, не дала еще ему Вера таких прав.
— Он не мразь, — спокойно проговорила Вера, опускаясь на табуретку. — Просто слабак.
— Но красивый слабак, а?
— Смазливый.
— Какая разница? Как различишь — где смазливый, где красивый? Полюбишь — назовешь красивым, разлюбишь — в смазливые разжалуешь. Красивый — посильнее. И не важно — правильный у него нос или нет, хорошо видят глаза или слепокурые... А смазливые — слабаки, хотя у них и все на месте и все как надо. Вот и разница.
— Вообще-то да, — согласился Анатолий Евгеньевич уловив скрытую похвалу, и невольно распрямил спину. — Вообще-то да, — благодарно повторил он, — Я вот кое-что принес, — он вынул из-за пазухи сверток. Вера, даже не взглянув, тут же убрала его под прилавок, — Это масло, — пояснил Анатолий Евгеньевич.
— Сколько?
— Полтора. Чуть больше. Не надо, — сказал Анатолий Евгеньевич, услышав, как Вера зашелестела бумажками в ящике. — Лучше того... Бутылочку.
— Водку? Что с вами, Анатолий Евгеньевич?
— Не знаю, Вера. Душа просит.
— С каких это пор вы о душе стали думать?
— Когда-то надо и о ней подумать, Вера, — печально сказал Анатолий Евгеньевич.
Оба чаще обычного называли друг друга по имени, и было в этом нечто вроде договоренности относиться друг к Другу с пониманием и доверием.