Заметив, что ктото из знакомых выходит из магазина с утяжеленным карманом, Анатолий Евгеньевич, выждав полчаса, отправлялся к нему по какому-то очень важному делу, заходил в дом смущенно, с превеликим удивлением замечал на столе откупоренную бутылку...
— Хо-хо! — говорил он, дивясь своей удачливости. — Да я никак в самый раз попал!
— Ну, Толик, нюх у тебя прям-таки собачий! — восторженно крякал простодушный хозяин и бежал ополаскивать еще один стакан.
Был и другой способ — надежнее, достойнее. Не нужно было притворяться, маячить за избами и уныло чокаться с человеком, глубоко ему безразличным. Сегодня Кныш решил воспользоваться вторым способом. Сегодня он себя уважал.
Анатолий Евгеньевич снимал комнатку у Верховцевых, тех самых, сын которых, Юрка, несколько дней назад удрал из отделения милиции вместе с Горецким. Теперь он сидел дома, залечивал обмороженные конечности и молчал, злился, как волчонок, попавший в капкан. Отец виноватил самого Юрку, участкового, которому блажь в голову пришла запереть парня на ночь в отделении, мать все валила на отца, на строительное начальство, а сын время от времени покрикивал на обоих, поскольку мужественно всю вину брал на себя.
Прислушиваясь к движению за стеной, звяканью посуды, грохоту принесенных с улицы дров, Анатолий Евгеньевич готовился проскочить через общую комнату, не привлекая внимания и не вмешиваясь в семейные передряги. Но стоило ему приоткрыть дверь, как отец, даже не успев захлопнуть дверцу печи, распрямился и, повернувшись к Юрке, крикнул:
— Вот! Спроси человека! Ты спроси, если отцу родному не веришь! Скажи ему, Евгеньич!
— Отец прав, — скорбно и значительно ответил Анатолии Евгеньевич, — Ты, Юра, напрасно так. Нельзя. Надо...
— Да вы послушайте, что он говорит!
— Но он отец, Юра, — Анатолий Евгеньевич вложил в эти слова столько печали, мудрости и беспокойства за парня, что тот присмирел.
— Вот то-то! А за батиной спиной все мы герои!
Отец сердито шевелил нечесаными усами, с силой бросал в печь мерзлые поленья, так, что где-то там, в огненной глубине, они глухо ударялись о кирпичи, напористо шагал по комнате, норовя пройти так, чтобы наткнуться на кого-нибудь — на Юрку, на мать, на Анатолия Евгеньевича, и они шарахались в стороны, уступали дорогу, но отец снова пер на них, и они снова увертывались.
— Следователь в поселок приехал из-за тебя, дурака! Ишь министр какой! Ишь фигура! Это как? Как, спрашиваю, понимать?
— Коли в порядок был в Поселке, то ничего в и не случилось, — сказала мать убежденно. Отец круто, всем корпусом повернулся на ее голос, но не успел ничего сказать. — Порядка потому что нет, — повторила мать. — А коли б он был, порядок-то, то, слава богу, и жили бы спокойно. Такое мое слово. А то моду взяли — мальчишек под замок сажать! Это и зверя какого посади, он тоже удрать изловчится.
— А кто его, дурака, заставлял камни в окна бросать? Отец заставил? Может, мать упросила? Это же надо! — старик воздел руки вверх, как бы призывая в судьи высшие силы. — Ведь как всегда было... Полюбил парень девку, чего не бывает... Так он ей цветы, он ей колечко подарит, платок какой, песню на худой конец споет, спляшет косо-криво... А этот — камни в окно. Чтоб, значит, она не забывала его, память чтоб о нем имела, любовь его жаркую оценить могла! А! Евгеньич, ты слышал, чтоб люди про любовь камнями разговаривали?
— Да какая любовь, какая любовь! Чего мелешь-то! — простонал Юрка.
— Юра, — с чувством произнес Анатолий Евгеньевич. — Понимаешь, Юра, надо как-то соразмерять свои поступки и слова, слова и желания, желания и возможности... Надо, Юра, жить так, чтобы на тебя не показывали пальцем, — скорбно закончил Анатолий Евгеньевич и поспешил выйти, прихватив с полки в сенях сверток.