На стене висела маленькая тёмная темпера Михаила Шварцмана с изображением совы, глядящей как Спаситель на старинной иконе.
Мы сидели, курили, окружали себя клубами вонючего дыма, в котором зарождалась иная явь: ачинтья-бхеда-абхеда.
Меня в этой ачинтье порядочно тошнило и качало.
8. Борис, как всегда, говорил, а я слушал.
Я вечно молчал в присутствии Бориса мычал, кивал, улыбался, соглашался.
Я благоговел перед его вдохновенными, нетрезвыми, разрушительными словами.
Борис был художником не рисующим, а говорящим.
Его изобразительная продукция казалась мне восхитительной, даже гениальной, но в количественном отношении она была ничтожна.
Карандашные наброски, маленькие рисунки пером, дюжина офортов вот и всё, а в промежутках речи, речи.
Он был болтуном, сказителем, рапсодом.
9. В тот незабываемый вечер, незаметно перешедший в глухую ночь с дальним собачьим лаем, Борис говорил о Пушкине.
Голая лампочка висела над нами, освещая убогую обстановку.
Облако табачного дыма занавешивало свет лампы.
Пушкин был богом Бориса.
Он понимал, что пушкинские стихи запечатлели новозаветный момент в истории русской словесности, когда она открылась мессианским путям, благодатям, ересям и блажи.
Литература отворилась как дверь, ведущая в парадиз, в Эльдорадо.
Пушкин эта самая дверь и есть.
Борис знал это, как другой горький пьяница, Аполлон Григорьев.
Я в своей жизни столкнулся с разными чурбанами, принижавшими Пушкина.
Среди них были писатель Эдуард Лимонов, художник Анатолий Осмоловский, поэт Дмитрий Пименов, сказавший мне, что Пушкин не поэт, а переводчик.
А вот Борис Лучанский из Малой Станицы не сомневался: Пушкин самый гениальный из русских славословов.
И не просто гениальный, а, как сказал Достоевский, он наш Мессия: «пришёл ускорить времена и сроки».
10. Пьяный Борис затягивался дымом, выпускал его через нос и читал любезное сердцу:
На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн,
И вдаль глядел. Пред ним широко
Река неслася; бедный чёлн
По ней стремился одиноко.
По мшистым, топким берегам
Чернели избы здесь и там,
Приют убогого чухонца;
И лес, неведомый лучам
В тумане спрятанного солнца,
Кругом шумел
Чёрт подери, какая правда!
Мы сами были в «бедном челне», среди «чёрных изб» Малой Станицы, в «неведомом лучам» табачном тумане.
Мы сидели в «приюте убогого чухонца».
Мы находились на краю мира, в глухом углу империи, где было холодно и дико.
Всё как в пушкинских строках!
Поэтому-то нас и трясло как в лихорадке.
А Борис читал дальше:
Отсель грозить мы будем шведу,
Здесь будет город заложён
На зло надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твёрдой стать при море.
Сюда по новым им волнам
Все флаги в гости будут к нам,
И запируем на просторе.
В этих стихах слышалось обещание иного: дерзания, прорыва в большой мир, цветения чужеземных флагов, избавление слышалось.
В этих стихах была не тупая поступь государства, а обетование простора.
Мы с Борисом Лучанским пили ядовитый алкоголь и курили грубый табак именно ради этого: отпущения на волю.
11. А он, пьяный в дым, опять читал на память:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой её гранит,
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в комнате моей
Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла
И вот, когда он это читал, закутанный в синее облако, случилось нечто необыкновенное.
Чудо вот что произошло.
Оно длилось всего минуту, а может, и короче, но было божественно.
12. Итак: вместо Бориса Лучанского из табачного тумана выплыл Александр Сергеевич Пушкин поэтический гений, неугасимая лампада и огненный столп, дуэлянт и любовник, смутьян и аристократ.
Да, это был он маленький, темноликий, с чёрными блестящими локонами, странными чертами лица и сияющими глазами то ли пророка, то ли отрока.
Только это был нищий Пушкин, совершенно обездоленный, родившийся в семье бедного еврея Зямы Иосифовича Лучанского.
Он учился в средней советской школе, потом в алма-атинском Художественном училище, но был оттуда изгнан.