Мне было четырнадцать лет, когда отца привезли из имения на пароконной телеге. Он лежал, весь в крови, на соломе и только стонал, когда соседи снимали его и вносили в хату. Отец плотничал у пана, и его придавило у сруба бревном. Так и умер, не приходя в себя.
Я все еще был пастухом, правда, пас уже заболотских лошадей. Микола, младший брат, приучался пасти свинью, а Валюшка играла в песке у завалинки. И вот матери ничего больше не оставалось, как запрячь в хозяйство меня.
На пашне наша коняка никак не тянула. Я осыпал ее всеми проклятьями и мольбами, какие только мог придумать, стегал ее кнутом, а потом, плача, заходил вперед, хватал уздечку и исступленно бил по голове кнутовищем... Лошадь старалась выше поднять морду, путала постромки, а когда я наконец отпускал поводья, она крутила головой и вздыхала со старческой укоризной... А я садился на плуг, стараясь прийти в себя. Потом снова упрашивал лошадь идти, и она шла; мы тянули борозду до конца полосы, словно оба уже понимали, что другого выхода из этой муки для нас пока не видно.
Маме было не легче. Часто и со слезами ругала она меня лежебокой, рекрутом, хотя ни то, ни другое слово ко мне не подходило: я старался, как мог, а до солдатчины было еще далеко.
Но пришло и это время: забрали меня паны в армию.
Это был мой второй уход "в люди".
До железнодорожной станции от нашей деревни сорок три километра. И на весь этот путь у матери с лихвой хватило слез... Кончался март, уже распевали жаворонки. Не хотелось ни пить, ни шуметь, как положено рекрутам. Думал я горькую думу, что вот рос и никому не было до меня дела, а вырос отыскали. Потом на станции, когда уже пыхтел паровоз и раздавалась хмельная песня "Последний нонешний денечек", мать все пыталась пробиться сквозь полицейский кордон, чтобы попрощаться со мной еще раз и что-то еще мне сказать...
- Так ведь мой хлопец там! - удивленно повторяла она на все их запрещения, никак не в силах поверить, что я уже осужден быть не ее и не своим, а их.
Но их я не стал.
Следом за мной в нашу часгь из полицейского участка пришла характеристика. "Мы тебя знаем, Сурмак! - кричал плюгавенький Копытко, наш капрал. - Ты хам и пана Езуса босого по жнивью гонял бы!.."
Как-то этот Копытко, прыгая, как воробей, перед строем, долго ругал меня то "быдлом с востока", то еще крепче, а потом, не стерпев моей улыбки, полез с кулаками. Тут уж и я не вытерпел: двинул его по-мужичьи в нос - и, разумеется, сразу попал за решетку. Толстенький прокурор с большущей саблей, похожий на сказочного петуха из детской книжки, без особого труда доказал "высокому суду", что все это "тайная рука большевиков", и мне отмерили, не поскупившись.
Отсидеть срок до конца не пришлось: судили меня летом тридцать девятого года. Через несколько недель после суда те, кого мы так долго ждали с востока, разбили железные двери панской тюрьмы.
На второй день Отечественной войны я вышел в свой третий, самый большой поход, а вернулся домой поздней осенью сорок седьмого года...
2
Последние двадцать километров пришлось форсировать пешком.
Шел хорошо знакомым большаком и думал о многом, - и о моих походах, и о матери: сколько раз она провожала меня из дому, сколько раз встречала. О Вале думал - как ей живется в новой семье? Как там справляется Микола? Что-то делается в нашем Заболотье?
Кое-что мне было известно. Да что письма!..
Неплохо, если б загудела сзади машина или застучали по камням колеса, если бы остановился кто-нибудь да крикнул: "Садись, солдат, подвезу!"
Но никого, к сожалению, не было. Вокруг стоял туман. По обе стороны дороги видны были только старые березы да тонкие деревца молодых посадок.
Поднимаясь на Высокую гору, я догнал человека на подводе. Первая живая душа на пути от райцентра до дома, и душа очень хорошо знакомая...