Да вот мое профессорское удостоверение.
Молодой человек не ответил.
А ты всё же кто, Вова?
Никто.
А-а, о-хох, ну хорошо, поехали.
Странноватый тип, может, и вправду сумасшедший? Да черт с ним. Профессорский ум ноу хау поможет. Охотник знает, как отрезать. И сейчас Толик запросто может остановить это такси, сказав шоферу: «Притормози-ка». И вышвырнуть этого типа на тротуар: «Убирайся, я передумал!» Или: «Подлец, как он смеет, еще хотел меня ударить, я же профессор!» И сунуть шоферу красненькое под нос, и сделать это с шофером вдвоем. Это его, профессора, социальное право. Но зачем об этом думать сейчас? «Он может все, что хочет». Но сейчас профессор хочет этого мягкого молодого человека. Зачем-то он нужен ему. Может быть, просто в кабине слишком жарко, и надо лишь сказать шоферу: «Выключи печку». А может, он, Толик, и вправду скрытый гомосексуалист? Хох! Да, может, и так. Профессор на все имеет право. Разве он не самый сильный, не самый мощный? Словами он и так уже подмял под себя это мягкое, всасывающее. Его поток, его либидо мощнее. Все, чего мы хотим, это чтобы наше либидо в кого-то вошло. О, наше упругое либидо, этот наш отталкиватель, эректор, этот наш возноситель! Зачем лицемерить? Лишь чувство собственного превосходства над другими, вот все, что должно двигать мужчиной в общении с другими мужчинами. Да нет, все так и не так, этот мальчишка на заднем сиденье прекрасен (Толик обернулся и подмигнул молодому человеку). А как он стоял перед той дурацкой картиной? А потом эти душевные записочки идет и разбрасывает. Действительно ли девочек ловит? Что-то не похож вроде на донжуана. Засмущался, когда он, Толик, об этом спросил. Ладно, он, Толик, выпустит и для Вовы эректор. Все-таки что же это за тип?
А ты не священник, Вова? спросил, еще раз обернувшись, Толик, его темноватые глаза добродушно улыбались.
Может, и священник, ответил без улыбки молодой человек и посмотрел на движущуюся аллею деревьев.
Ну, хорошо, в пивной разберемся, кто ты, отвернулся Толик. Пока ты мне еще симпатичен. Не хочешь говорить, не говори. Слушай, снова повернулся профессор, а может, ты писатель? Эти записочки? Студент из какого-нибудь Литинститута? А может, ты графоман?
Я никто. Нам с вами лучше условиться, что я никто, ответил на этот раз мягко молодой человек после паузы, но в глаза профессору так и не посмотрел.
Ну, хорошо, весело сказал Толик. Ты совсем вспотел, бедняга. А я страшно люблю священников. Я великий грешник, самый сильный и самый мощный. Я тебе когда-нибудь исповедуюсь. Может, ты мне за этим и нужен, о-хох. Эти твои записочки.
Вот эти слова, которые он произносил вслух: «Мне все равно Любой Вы не совсем правильно меня поняли Нет Да» Делали ли они его другим? Кабина, в которой почему-то очень жарко, а вовне прохладный после дождя несущийся навстречу воздух. Широкая спина в чешуйчатом плаще откинулась на сиденье впереди. Чешуйки пряжек. Это профессор. Куда он едет с профессором? К месту казни? Шевелится спина рыбы, и профессор поворачивается снова: «А может, ты писатель? Эти записочки. Студент из какого-нибудь Литинститута? А, может, ты графоман?» ГРАФОМАН. Язвящая жара, она настигает в закрытой кабине, в специальной кабине, из которой не выйти, в специально разогнанной для этого кабине. Это слово, которое он гнал от себя так давно, рано или поздно оно должно было его настигнуть. ГРАФОМАН. Или это и есть одна из тех отравленных стрел, которые он извергал вслепую, оскверняя небо, и сейчас, впитав в себя капли дождя, она возвращается? Одно, всего лишь одно слово. Падает в бездну и множит насмешливый хор: «Графоман! Графоман!! Графоман!!!». Обычная кабина с кожаными сиденьями, жаркая кабина с плотно закрытыми дверями, с профессором в рыбьем плаще, который его убивает вот так, задевая нечаянно. Нет острого бритвенного ножа, а есть лишь длинная черная ручка шариковый карандаш с белыми полосками по ребрам. И не мягкое тело, а коробка блокнота. И все, что он может, это лишь написать: «Я твой убийца, твой убийца, твой будущий убийца». Свернуть этот куцый листочек в трубку, полый бумажный цилиндрик, беззвучно ткнуть в эту спину. Значит, он просто ничтожество в раме этой машины, которая, ускоряясь, снова являет собой лишь закон сохранения, выведенный когда-то софистом. И убийство оборачивается самоубийством. Что же, значит, только слова? Вцепиться в кожаное сиденье ногтями, прижать ляжками кисти рук, смахнуть кивком головы капли пота со лба, не дать скользнуть своим рукам к блудилищу карандаша и блокнота, не написать. Скрывая напряжение в руках, он должен размягчить свое лицо и сказать, добродушно сказать, глядя жертве в глаза: «Я никто. Нам с вами лучше условиться, что я никто».