Он обеих всех: так получится! звал Ташками, хотя той первой и единственной имя было Татьяна («якобы-нерусская душою, сама не зная почему»), а этой нынешней Натали (столь же самонапраслинно нерусская, несмотря на корни, прекраснодушь обеих, свидетельствовавших скорее о противном). В этом портманто, безлично-безрисковом именовании была не только известная экономность (спросонья не ошибешься и не выдашь себя), но и нечто от времени челночного похмелья, когда словацкие пограничники весь свой словарный запас скукоживали до этого самого немецкого заимствования, означавшего «суму» (тюрьма светила позже лишь особо зарвавшимся из дорвавшихся да нерасторопных, ибо люди «серьезные» так и не «присели»).
Можно, конечно, было бы аналитичненько распестрить бессознательное: не фроммовский ли возврат к лону (с метафорой кенгуру) имеется в виду, словно опасное утешение, граничащее с самоотрицанием и инцестуозно-суицидальным трансцендированием в, казалось бы, знакомое и безопасное, на деле сулящее гибель или же остановку развития? Нечто, за эросом скрывающее танатическую тьму, сумрачностью эреба окрадывая первый.
Ташка. В этом свально-безадресном индексе не было ни на гран непочтения. Напротив, это была песнь вечной женственности, которую он постиг благодаря первой музе, которая его не то погубила (всеподобно Еве), не то спасла (так же, открыв путь к поиску смысла в поте лица). На самом деле, он воспринимал женскую интеллигентность куда серьезнее мужеской: ибо где они, гении былых эонов? Да и обитали ль? Герои еще обретаются в том числе в простых и честных парнях, воинах и водопроводчиках, всех тех, что в качестве принцев на белых глендевагенах редко рассматривается не самыми дальновидными из незалетных. Самозваной мещанской интеллигенции никогда не жаловал, ибо нигде, как среди этих хамоватых позеров, не сыщется столько образованных дураков, что лишь обваливает средний срез и планку, одновременно близя конец апофеоз эволюции. Ведь если это цвет, то каковым же прикажете быть темным массам, батенька? Наконец, давайте приоткроем завесу маскировочную: Ташка главным образом означает «та самая, та же, таттва и татхагата», ежели на благоусмотрение самопросветляемым блогодетелям. Таня-Ната же, помимо имен-как-мен, напоминало бы «пустоту-всепорождающую» на пали (sunnata), да и на славянском (тоун*ность/суе*тность/шуй*ность <*tьnъ/*sujь), и всех «индо-германских» (thin/duenn/thynne/thunnuz/tenuous <tenuis <*tenH/os/).
Впрочем, минуя непочтение и прочие девиации от идеала размена человечности на дамо- и человекоугодливость, на перверзии конечностепожатности, настанет время и для уже зарождавшегося в нем презрения, веселого смеха в адрес всего того зудяще-смердящего, чем оборачивался их мертворожденный проект членения и дробления убиения присно-живого ради еще-не-умершего. Содом не просто род извращения; это сворачивание смысла жизни, живой мысли до смертоносного все-/взаимо-потребления
Ад имеет и местночтимых святых. Помимо BundEhr это еще и Фройд, которого (анахронически) удобно рассматривать как «даунгрейд»/флипсайд Фромма (словно соотнося демо-/охлократию и политейю), или тень, изнанку его любви. Попробуйте напугать немагглянских спудеев блудом или впечатлить студиозусов идеалом чистоты! Вас засмеет и матюшевская «Ласа Даринка», повествующая о (надо сказать, неизменной, невзирая на сопутствующую религиозность пополам с мнительной внушаемостью) необремененности нравов крайнезападных земель этой широты. Расслабленная веселость обхождения и чувство юмора, пусть недюжинное (а все ж едва ли тождественное мудрому напряжению), упасут ли эти края от безумия? Возможно. Но не их собратьев крайнезападающих, ввиду тяготения к крайности и черной же грани иронии.
Крайнезапад Исток всего животворно-прогрессивного для недорослей, коим не суждено вырасти, которые так и пребудут в своем идолопоклонском райке, внемля ироничной магии эрона и осмеивая простые чудеса агапе. Ни дети, ни мужи совершенного разума. Шарахаясь мысли, как черт ладана, будут неизменно возвышать голос за свободу высказывания, как и манеры демонстративно безграмотной, так словно инструментарий грамматики служит не раскрытию и реализации, но удушению их безудержной креофрении.
Изначально окормляем скорее к северозападному монополю соответствующим well-/g/rounded образованием, он все же сохранил «совковую» искру интернационализма, миновав плавильный котел мягкопастельного расизма крикливо-либеральных элит, беспардонных благовмешателей, обходящих сушу и море, ища обратить в себе подобных, а при вящей удаче соделать пущими себя. Казалось бы, после нескольких поездок «туда» (уволивших от ad hominem: «тебе просто не с чем сравнивать!»), он должен был превратиться в верного подмастерья, члена одной из греколитерных лож, называемых братствами-сестринствами. Ан нет: с первых дней «ревущих девяностых», едва поступив на экономфак и получив доступ к текстовой разновкусице, и по сей день не вместил послушания в виде воспевания «neat little models, as-if metaphors там, где напрашивались (и бывали зашикиваемы) нарративы более общие и изящные, пусть не без творческих оговорок. Так, воздавая должное глубине капитального труда о капитале, разве что пожурил автора (разнеся прежде в пух и прах его хулителей) за неучет восполнений: ведь, помимо труда, всякий фактор производства мог бы, устами контролеров и носителей (а то и потребителей, наделяющих стоимость субъективным либо навязанным «восприятием»), требовать протекции или перераспределения. Как попенял и на фанатичную презумпцию окончательной победы материализма (предрасполагающего к затхло-присмыкновенческому НЭПу), едва ли зиждущуюся на глубине формально-структурных проработок более, нежели на легковесных следствиях моды на гегельяно-дарвинизм.