Джин снова заняла свое место у него на коленях, и, если бы не ее тонкий слух, Динни застала бы их в такой позе, но когда Динни открыла дверь, Джин уже разглядывала "Белую обезьяну" на стене, а Хьюберт вынимал портсигар.
- Какая замечательная обезьяна, - сказала Джин. - Мы поженимся, Динни, несмотря на всю эту ерунду, если только ваш дядя Хилери не передумает. Хочешь, поедем к нему с нами завтра утром?
Динни взглянула на брата; Хьюберт поднялся с кресла.
- Безнадежно, - сказал он. - Ничего не могу с ней поделать.
- А без нее и подавно. Ты только подумай, Динни! Он воображает, что, если дело будет плохо и его вышлют, я с ним не поеду! Мужчины просто младенцы! А ты что скажешь?
- Я рада за вас.
- Не забудь, Джин, - сказал Хьюберт, - все зависит от дяди Хилери.
- Да. Он человек практичный, и, как он скажет, так и будет. Зайди за нами завтра в десять. Отвернись, Динни. Я его разок поцелую, а потом ему пора идти.
Динни отвернулась.
- Пошли, - сказала Джин.
Они спустились вниз, и вскоре девушки отправились спать. Комнаты их были рядом и обставлены с присущим Флер вкусом. Они немного поболтали, поцеловались и разошлись.
Динни раздевалась не спеша. В окнах домов, выходивших на тихую площадь, где жили большей частью члены парламента, разъехавшиеся сейчас на каникулы, светилось мало огней; ни малейшее дуновение ветерка не шевелило темные ветви деревьев; воздух, струившийся в открытое окно, был так не похож на душистый воздух деревенской ночи, а глухой гул города не давал Динни успокоиться после всех треволнений этого долгого дня.
"Я бы не могла жить с Джин, - думала она и тут же добавила, справедливости ради, - но Хьюберт сможет. Ему именно это и нужно". И она невесело улыбнулась, почувствовав обиду. Да, ее вытеснили из сердца брата. Она легла в постель, но долго не могла заснуть, думая о страхах и отчаянии Адриана, о Диане и этом бедняге: ее муже, который тоскует по ней, отстранен от нее, отлучен от всех на свете. В темноте она видела его горящие, беспокойные глаза, глаза человека, томящегося по дому и покою, лишенного и того и другого. Она натянула на голову одеяло и, чтобы поскорее уснуть, снова и снова твердила детский стишок:
До чего же ты упряма, Мери,
Как твой садик у тебя цветет.
Новые игрушки, белые ракушки.
Милая девчушка рядышком растет.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Если бы вы заглянули в душу Хилери Черрела, священника прихода святого Августина-в-Лугах, и проникли в ее тайники, скрытые под покровом его речей и поступков, вы бы обнаружили, что он далеко не убежден, будто его благочестивая деятельность приносит кому-нибудь пользу. Но привычка "служить" вошла в его плоть и кровь, - как служат все те, кто ведет и направляет других людей. Возьмите на прогулку молодого сеттера, даже необученного, - и он сразу станет искать след; а далматский дог с первого же дня побежит рядом с лошадью. Так и Хилери - потомок тех, кто целыми поколениями командовал в армии и на флоте, - впитал с молоком матери потребность целиком отдаваться своему делу, вести, управлять и помогать окружающим, отнюдь не чувствуя уверенности, что делает что-то значительное, а не просто коптит небо. В наш век, когда люди ни во что не верят и не могут удержаться от насмешек над сословиями и традициями, он принадлежал к некоему "ордену" - его рыцари выполняют свою миссию не для того, чтобы кого-то облагодетельствовать или стяжать выгоду, а потому, что бросить дело для них равносильно дезертирству. Хилери и в голову не приходило оправдывать свой "орден" или размышлять о ярме, которое несли, каждый по-своему, его отец-дипломат, его дядя-епископ, его братья - солдат, хранитель музея и судья (Лайонела только что назначили на этот пост). "Мы просто тянем каждый свою лямку", - думал он о них и о себе самом.