Что же, гордиться мне нечем. Но я часто возвращаюсь памятью в ту ночь, где столь густо перемешалась вся путаница тех дней. Когда я жил, ей-глаху, как слабоумный подросток сущий dérangée, кому довольно было минуты, чтобы перейти от плача к смеху. Какое же метарейское слово? Блажеверный? Когда не думаешь об окружающем зле, а просто сосуществуешь с ним. Когда и воспоминания, и сны легко перемешивались в детском моем сознании, будто в некой Аристофеновой комедии. И ежели я выступал в той комедии первостатейным горховым шутцом так и что с того? Надо быть честным с прошлым, даже не для друзей (им-то можно хоть три короба пестрых лент на уши накрутить!), но для себя. Ибо только помня прошлое можно видеть будущий путь. Ибо никогда не нужно приукрашать себя, но недокрашивать можно. А ежели и приукрашивать, то сатирически и преувеличенно, будто на ярмарке под кривым стеклом. Хах! Помните свои кривые образы? И потому, что столько раз вспоминал и перебирал в памяти каждый свой огрех, рассказ мой уже не рассказ очевидца, а будто перевранный трижды парафраз нелепой сатиры, где перепутаны сон и явь. Но что же делать, если заслужил эту сатиру? Итак Я безглашно дремал на посту, и во сне переживал заново другой сон, с которого начались мои Метарские службы
А было так: сон был густой, без сполохов, и вдруг-да будто льняное полотно души начали пожигать лучинами да, будто меня пытали за колдовство, за вожество с эльфами, за неведомые мироскольные страсти. На одр шельмеца, приказал кто-то темный, а ложе было набитая гвоздьями дощина, да еще раскаленная. Сами-то пытатели точно были чернокнижники, ибо как же так? Доска и коркой не тлела, но жгла спину немилостно. И вот они кричали на меня назвать грядущую королеву. И Гаэль (это я), хотя и во сне, хотя и мучимый нестерпно, почему-то неуемно и злостно хихикал над ними, ибо ведал (не знамо как), что были они суть-невеждами и про будущее даже правильного пророчества не зрили в тех лучинных скрижалях. И гвоздья израстали все новые и новые из ощерившейся глазка́ми доски, плавились на жару и ростились в погань, в дурнушник шипучий, слоясь на черешках в двух-трехраздельные колючки. Нет, он ничему не пророк и не свидетель! причёл разочарованно кто-то темный, не разглядев во мне корысти, и Гаэль (это я) ажно разыкался от горького смеха сквозь злые уколы дурнушника, как же нет в нем корысти, ибо он и был центром миротока? Аааа! уже взвыл я, Гаэль Франк, выпадая изо сна, ибо не проспел познать их тайнозвонное слово: но что же суть мир-о-ток?
Ух-фу, ух-фу я дрожал, скукожившись, часто-часто дыша, опять не помня себя. Тело (не я) начало как-то распеленываться, усаживаться, обживаться Где же? Бесцветная сыростливая камора, чёй-то тусклеет и шуршит (улица?) из амбразуры над головой ах, и каплет с ее подошвы за шиворот. Справа дверь окованная, но с подвыбитой доской, еще там в углу некий чугунок, ч-ч-что же это, урыльник да без крышки? В нос той же миг шибанули мерзостные миазмы и тело вяло скособочилось, блевно изрыгаясь под стену, всю и без меня шедшую сохлыми пятнами ух-фу да нечем изрыгаться. Пробила испарина голова, хотя в тумане, что-то начала соображать я в стражнице, поди? Брошенный надысь бесчувственным кулем на дощаное лежбище, но без тюфяка, прям-да на нестроганые задорины. Еще занятно: толстые крепкие ноги лежбища одеты в железные тазы ха, будто в рваные боты! Да-да, присно и вода тамо же гноилась, судя по обильной слизи, да проржавились уж всквозь К чему бы тазы? Тут рука левшая сама ишь-то потянулась расчесать раззудшую отлежанную щеку, да я и взвизгнул по-бабьи, вскочив и ощупываясь: запястье, да что, вся рука, весь я весь был в мелочных ранках; по всей плоти торжествовали раздувшиеся кровяные гладыши их шевеление ощутилось разом и под запятнанной вдрызг сорочкой, и за ухом чой-то (пшел!) заскреблось и в яйцевище (ох, Голох!) засвербило нестерпно.
Тако и помучался, разоблачившись до зяблых нагишей, давя клопьев по всем швам и по́лам, облачившись было брезгливо да и опять, но ничё уж не сыскал на третий раз, вышло, по мнительности досада. Но все-то вздрагивал и взрыпливался опять расчехвоститься, сидел нахохленно, бубливо голохясь под нос, пока терпеж не подошел. Кое-как, прижав ноздри, дыхая в ладонь, оправился у чугунка и отскочил с запинкою, с портами на коленах еще, кропля еще глинистый пол, обратно под скудосветную амбразуру поветрие посвежее словить. Но в дверь не бил бивмя и стражу не зыкал вельмово, давешней трепки хватило.