Но вот он подумал о тех тружениках, которые создали такую красоту, вспомнил, что под страхом ссылки в Сибирь они не имеют права даже близко подходить к ограде парка, и сердце его сжалось от горечи и негодования.
Он отвернулся от дворца и посмотрел в другую сторону. Там, за Царским селом, Федот увидел два бесконечно длинных посада хижин, землянок и палаток, населенных тысячами работных людей. Среди них – галичане и владимирские живописцы, расписывавшие стены и потолки в дворцовых залах; тут же, в тесноте и бедности, находили себе ночной приют олонецкие мраморщики и гранильщики. Вологодские землекопы размещались в подземных лачугах по соседству с растущим кладбищем, где каждый день хоронили десятки умерших от цинги. Здесь, в поселке строителей, на каждом шагу – нужда, болезни и голод, а там – за дворцовой оградой – даже над дохлыми щенятами ставили мраморные с позолотой памятники…
Старосты, подрядчики и целовальники жили на особицу, на окраине Царского села. Они распоряжались работными людьми, как скотом. Из крепостных деревень разных округов Российской державы пригоняли сюда гуртом безответных тружеников строить и украшать покои для царицы и ее фаворитов… [26]
В грустном раздумье шагал Федот по тропинке возле прямоезжей мощеной дороги, ведущей к Петербургу. К сумеркам, усталый и полуголодный, он добрался, наконец, до столицы.
Ломоносов гостеприимно встретил земляка. Неожиданный прекрасный подарок Федота Шубного привел академика в восхищение. Михайло Васильевич взял из его рук резной портрет, строго и внимательно оглядел со всех сторон, затем бережно поставил на стол и молча восторженно схватил Шубного за плечи, стал трясти его и целовать в обветренные щеки… Успокоившись, он вытер красным платком влажные глаза и снова стал рассматривать портрет.
– Спасибо, молодой друг, спасибо! Вот удружил! И домик-то наш, и елочка – все на месте! А ведь главное, ни словом не обмолвился, взял да молчком и сделал. Вот это, действительно мудро! Так и впредь поступай – не хвастай заранее, что намерен сделать, ибо не достигши хвалиться нечем, а достигши – не за чем. Другим же хвалить, как мне к примеру, невозбранно… Да ты почему такой запечаленный? Какая тоска грызет сердце твое?
И, узнав о письме от братьев Шубных из Денисовки, Ломоносов, небрежно махнув рукой, стал его успокаивать:
– Не стоит голову клонить, – сказал он, – поморам не к лицу сгибаться от дум. На пути твоем много будет препятствий – пугаться их не следует. У тебя хорошая защита – талант. Это первое. А второе – попечитель Академии Иван Иванович Шувалов – человек с головой. Я ему о тебе скажу, чтобы в обиде ты не был. Мне в твои годы куда трудней было: за поповича себя выдавал, гроши на прокорм уроками выколачивал. А насмешек-то сколько претерпел! Боже ты мой! Помню, в Москве среди учеников выше меня ростом никого не было. Так обо мне говорили: «Смотрите, какой болван, а латыни учится!» Хотел было попом стать и ехать на приход, то-то бы глупость великую сотворил! Да, я познал, наконец, счастье в науках, но ведь я знал и горе. Нужда не могла меня согнуть. Злые люди, бездарные лиходеи и невежды да немцы проклятые и посейчас мне пакостят. В тягость, говорят, нам Ломоносов. Однако, зная свою справедливость и пользу, принесенную мною Российскому государству, я не согнусь перед дураками и мерзавцами!
Слова Ломоносова оживили Федота. Он облегченно вздохнул и сказал:
– Одного боюсь, изловят меня, как беглого, и поминай как звали.
– В Академии не тронут, – заверил Михайло Васильевич. – Бояться тебе нечего. И, как знать, пока от Денисовки до сената идут розыски, ты успеешь состариться (не дай бог, умереть), таковы расторопные слуги в наших российских канцеляриях. Чем выше, тем труднее суть дела постигнуть.