От фразы к фразе, лениво смакуя утреннюю евпаторийскую прохладу, мы разговорились часа на два, вплоть до полуденного купанья.
Перед тем как подняться за полотенцем, я спросил его:
- Ваша жена умеет плавать?
- Не знаю, - ответил он просто. - Я еще мало знаком с ней.
С этого пошла наша с Образцовым дружба - крепкая, спокойная, на три десятка лет.
Мы оба, разумеется, очень постарели. Но дружба постарела еще больше нас. Того и гляди, протянет ноги.
Мне очень нравился Владимир Николаевич Образцов, отец Сережи. Крупный, грузный старик с большим красивым (для меня) животом, с седой герценовской бородой, мягким значительным носом и глазами добрыми, счастливыми, любящими вас.
Когда я с ним познакомился, он уже был академиком во всех орденах. Беспартийный любимец правительства.
Сережа говорил про него:
- Папа за всю жизнь знал одну женщину.
На белом свете я перевидал немало. Но такое, признаюсь, впервые - одна женщина! Чудеса в решете. Не правда ли?
Вот случай из жениховских месяцев Владимира Николаевича.
На балконе подмосковной дачи за вечерним чаем сидело пятнадцать человек полностью две семьи жениха и невесты.
Вошел жених и долго внимательно смотрел на попивающих чай.
- Добрый вечер... Приятного аппетита...
После чего, не найдя среди этих пятнадцати своей невесты, он спросил с огорчением:
- А где все?
Будущий тесть ответил ему без улыбки:
- Все в малиннике!
И жених побежал туда.
* * *
В Вятке на моем вечере, после того как я "отчитал" стихи, из зрительного зала пришла записка:
"Тов. Мариенгоф!
Как вы считаете - поэтами родятся или они делаются ими?"
Я прочел записку вслух и без паузы ответил:
- Сначала делаются, потом родятся.
Вятичи были очень довольны моим ответом.
* * *
Наконец-то при Мономахе россияне скинули в Днепр каменного идола. А потом, спохватившись, стали кричать:
- Выплывай, Перуне! Выплывай!..
Слава Богу, Перун не выплыл.
Так и со Сталиным. Впрочем, этот еще в истории выплывет. Но каким же чудовищем кровавого деспотизма!
* * *
В мастерской у Коненкова.
Вторично остановившись перед мраморным Паганини, я сказал:
- Ты, Сергей Тимофеевич, русский Микеланджело.
Он насупил густые длинноволосые брови:
- Я Коненков!.. А не твой Микель.
Очень старик обиделся - как это я мог сравнить его с тем, кого сам же он считал гением, но, очевидно, по сравнению с собой, - гением второго рода.
Потом мы пили чай. Чашки стояли на столе в зверях, птицах и гадах ползучих, рожденных резцом великого скульптора из могучего древнего корня. Такая же деревянная в чудищах люстра висела над нами. На таких же стульях сидели мы. Сидели на бессмертных, на прекрасных произведениях коненковского искусства.
Я сказал:
- Если бы, Сережа, я был Рокфеллером, купил бы у тебя все это.
Он усмехнулся и почесал белую патриаршую бороду:
- Рокфеллер хотел купить. Очень! (Коненков сверх двадцати лет прожил в Америке.) Да я не продал ему. России они нужней.
Вернулся я от Коненкова тихим, "в раздумьях", как пишут плохие писатели, склонные к высокому стилю. Своим "домом" я называл квартиру Сарры Лебедевой, нашего старинного друга (тоже дай Бог скульптор!), у которой я обычно жил, приезжая в Москву.
- Саррушка, - сказал я, снимая шубу, - а ведь Коненков самый большой русский скульптор.
- Теперь?
- Да нет - вообще. От сотворения русского мира.
Она пожала плечами.
- Не согласны?
- На это трудно ответить.
- А кто же тогда, если не он? Трубецкой?
- Раздевайтесь, Толя, раздевайтесь. Вешайте свою трехпудовую шубу. Давайте ужинать.
За ужином этот разговор не возобновился.
В двадцатых годах Коненкову заказали мой портрет.
Не знаю, как теперь, но в то время, прежде чем подойти к мрамору или дереву, он много и долго рисовал свою натуру.