Я ненавидел этот мир, который переделывает трогательных русских девочек, пишущих стихи, в охуевшие от пьянки и наркотиков существа, служившие подстилкой для миллионеров, которые всю душу вымотают, но не женятся на этих глупых девочках, тоже пытающихся делать их бизнес. Каунтримены всегда имели слабость к француженкам, выписывали их в свои Клондайки, но держали их за блядей, а женились на фермерских дочках. Я уже не мог смотреть на наших "кастумерз".
Примерно в то же время я должен был ехать в Беннингтон, знакомиться с его женским колледжем и его профессором Горовцем. Я послал им как-то письмо о себе, и они, очевидно, хотели меня взять на работу, не знаю, как эта должность называется, что-то мелкое, но связанное с русским языком. Письмо я написал в охуении, в желании куда-то себя деть, но, когда профессор Горовец после нескольких звонков наконец поймал меня в моем "Винслоу", я понял, что никакой Беннингтон и его американские студентки из хороших семей меня не спасут, что я сбегу из Беннингтона в Нью-Йорк через неделю. Со мной все было ясно. Я не хотел играть в их игру. Я хотел быть, как в России, вне игры, а если возможно, если смогу, то и против них. Если смогу -- заключало в себе временность, я имел в виду, что пока плохо знал мир, в который приехал. Меня уже ограбили, выебали и едва не убили, только я еще не знал, как отомстить. В том, что я буду мстить, я не сомневался. Я не хотел быть справедливым и спокойным. Справедливость, еб вашу мать -- это я оставлю для вас, для меня -несправедливость...
Сидя с Вонгом в кафетерии, я объяснил ему, почему я не люблю богатых. Вонг тоже не любил богатых, его не нужно было агитировать по этому поводу; в этом мире все бедные -- революционеры и преступники, только не всякий находит путь, не всякий решается. Законы-то придумали богатые. Но, как гласит один из самых гордых лозунгов нашей неудачной русской революции: "Право на жизнь выше права частной собственности!"
Я уже говорил, что я ненавидел не конкретных носителей зла -- богачей, я даже допускал, что среди них могут быть жертвы мироустройства, но ненавидел порядок, при котором один охуевает от скуки и безделья или от ежедневного производства новых сотен тысяч, а другой тяжелым трудом едва зарабатывает на хлеб. Я хотел быть равным среди равных.
Вот и говорите после этого, что я был несправедлив. Справедлив.
Последние дни в "Хилтоне" провел я в ужасном волнении. Один день мне хотелось бросить работу, и я решил ее бросить, обосновывая это решение множеством причин. "На хуй мне такая жизнь, -- думал я раздраженно, -- денег у меня все равно нет даже для того, чтобы снять нормальную квартиру, устаю я жутко, иной раз ложусь спать в 8 часов вечера, знакомств не завел в ресторане, язык почти не подвинулся, каков же смысл моей работы здесь? Уйду, и никаких мук перед Гайдаром испытывать не буду, какого хуя еще перед Гайдаром стыдиться. Мы не рабы, рабы -- не мы. Или все, а если нет -- вэлфер.
На другой день, в мой выходной, когда мне нечего было делать и снова во всем блеске являлась ко мне моя дьяволица Елена, я, измученный свободным временем и надеясь опять, что работа убьет мои муки, решил остаться в "Хилтоне". Но проработав пару дней после выходного и снова засыпая едва не в 8, я раздражался. Идя с работы через бурлящие народом 6-ю, 5-ю и Мэдисон-авеню, я думал опять: "Уйду, уйду завтра же, хватит себя убивать, в конце концов, если бы я хотел стать официантом и мыслил свою дальнейшую жизнь как официанта или носильщика жизнь, тогда можно было бы работать".
Утром в темноте, идя на работу, я за шесть минут совершал экскурс по всей мировой литературе -- столько в мою голову всякий раз лезло строчек. Ни хуя себе официант! Больше всего почему-то, едва ли не каждый день, вспоминалось мне стихотворение великого нашего русского поэта Александра Блока "Фабрика"... В соседнем доме окна жолты...