Жулики-бандиты! шипели им вслед старухи на лавочках.
У старых коров длинные языки! хмыкали они, не поворачивая головы.
Выйдя на пенсию, Матвей Кожакарь продолжал заниматься математикой. Сидя у окна, считал галок, бегущие по небу облака, старух на лавочках, детей, запускавших во дворе бумажного змея, занося их переменными великого уравнения жизни. А сам, поворачивая время вспять, жил воспоминаниями. Поклоняясь прошлому, проступавшему у него всё ярче, он сделал кумирню из школы, которую давно покинул. По вечерам, когда занятия в ней заканчивались, долго стоял перед дверью, откуда выбегал когда-то на выщербленные ступеньки, вспоминая ушедшее, молился, чтобы оно никогда не вернулось, оставаясь идеально чистым, не запятнанным, каким может быть только в памяти. Положив на алтарь прошлого свои несбывшиеся надежды, мальчишеский смех и неутолённое любопытство, Матвей Кожакарь сотворил кумира из воспоминаний. Перед школьной дверью его вновь охватывало чувство, что мир загадочен и таинственен, а не прост, как те семь копеек, которые изо дня в день заставляла его пересчитывать жизнь. Это чувство стало для Матвея Кожакаря священным. В его религии было своё преображение когда ранней весной, полный грозного самоощущения, он взглянул на женщин не детскими глазами, была и благая весть когда после школьной аттестации его поздравили с отличной успеваемостью и без экзаменов приняли в университет, были и свои святые его ничем не примечательные учителя, которых время, отретушировав, сделало легендарными. Альма-матер, рождавшая от непорочного зачатия, от святого духа знаний, стала матерью его бога. Дом и школа так и шли, как в детстве, его дни, слагавшие теперь старость, тихо падавшие в её копилку, не достигая дна.
Однажды из резко затормозившей машины к Матвею Кожакарю вышел одноклассник, они обнялись, вспомнив живых и мёртвых, всплакнули, но темы быстро исчерпались. Расставаясь, обменялись телефонами, но оба знали, что не позвонят. Вернувшись в тот день к свои записям, Матвей Кожакарь долго сидел, уставившись в стену, сосредоточенно размышляя об уравнении, которому подчиняется их встреча, как и вся остальная жизнь, а потом, не раздеваясь, упал на постель. Посреди ночи он внезапно проснулся, точно его осенила какая-то мысль, точно он был в шаге от своего великого уравнения. Вскочив, Матвей Кожакарь бросился к столу, чтобы записать формулу, хотел схватить ручку, но вместо этого схватился за сердце. «Уравнение жизни это смерть, мелькнуло у него. Смерть, которая всех уравнивает». Матвей Кожакарь лежал на спине, раскинув руки с торчавшими из пиджака кистями, и лицо его выражало испуганное недоумение ребёнка, не понимающего, за что его ругают: он умер от разрыва сердца, так и не коснувшись постели.
Отвечая на приветствия, Кожакарь едва кивал, так что соседи давно перестали с ним здороваться, родственников у него не было, и похороны устроили за казённый счёт. Гроб, однако, сколотили на средства жильцов, которые скинулись усилиями Тяхта, пустившего по квартирам шапку. Разогнав доминошников, гроб с телом поставили на струганный стол, ритуальный автобус с чёрной полосой опаздывал, и жильцы, проходя мимо, задерживались, снимая шляпы. Переглянувшись с соседями, они брали со стола пустые стаканы, подходили к Тяхту, разливавшему водку, молча их протягивали, чтобы, не чокаясь, выпить «на посошок», с Матвеем Кожакарем, которому предстоял, долгий путь.
Так его узнал весь дом.
Так с ним познакомились.
И так попрощались.
Ираклий Голубень, невысокий, кряжистый мужчина с подвижным лицом и манерами холерика, живший в первом подъезде вместе с Савелием Тяхтом, работал в редакции. Он был там мелким служащим, вечно на побегушках, а его статьями заполняли последние полосы, когда подводил какой-нибудь автор. Однако Ираклий Голубень считал себя великим писателем, обладающим даром слова, и внесшим огромный вклад в литературу. Потому что не написал ни одной книги.
Рядовой писатель это графоман, говорил Ираклий Голубень, опуская усы в пиво. Он наслаждается, переписывая словарь, в котором изменяет порядок слов. А чем плох алфавитный? Прихлебнув из кружки, он доставал из неё мокрые усы, и добавлял, тряся головой: Переводить звуки в буквы чистая графомания!
У него капало с усов, вытирая их пятернёй, он запускал её после в густую шевелюру, которую использовал вместо салфетки, и весь его вид говорил, что он не потерпит возражений. Трезвым Ираклий Голубень был застенчивым и предупредительным. Но трезвым бывал редко. А пьяным становился несносен.