Луиза и Хмелев молчали, глядя на реку, а Чебоксаров учился играть на гитаре, подаренной ему по случаю благополучного окончания седьмого класса. Неумело пощипывая струны, он тихонько напевал:
Эх, от малого и до старого
Все боятся меня - Чебоксарова.
Мотив, по замыслу Юры, должен был соответствовать разухабистым словам песни, но, разморенный жарой и скукой, он пропел эти строки так лениво, так мирно, словно мурлыкал себе под нос, собираясь уснуть. Заметив, что гитара издает совсем не те звуки, которые ему требуются, Чебоксаров затих, и слышалось только шарканье пил, доносившееся с галечного берега, который с крыльца не был виден. Там заготовители дров распиливали свои плоты на короткие чурбаки, и оттуда сильно пахло разогретым смолистым деревом.
Помолчав, Чебоксаров снова затренькал на гитаре и снова замурлыкал:
Эх, от малого и до старого
Все боятся меня - Чебоксарова.
Почувствовав, что гитара на этот раз его послушалась, он промурлыкал следующие строчки уже уверенней, но по-прежнему тихо, благодушно:
Все дрожат передо мной, перед Юркою,
В закоулки-переулки сразу юркают.
Чебоксаров снова сделал паузу, склоняя красивую, с длинными кудрями голову то к одному плечу, то к другому, как бы прислушиваясь к тому, что у него только сейчас получилось. Убедившись, что кое-что получилось, он вдруг воспрянул духом, ударил всеми четырьмя пальцами по струнам и, не обращая внимания на то, как звучит гитара, заорал во все горло:
Эх натура моя, ты ужасная,
Не воспитуют меня - дело ясное!
Дело ясное - безусловное
Элементом расту уголовным я.
Закончив песню, он умолк, как-то сразу скис и грустно уставился на реку.
Его сверстница Надя Волкова тоже смотрела на реку. Лицо у нее было скуластое, как у эвенки, но не смуглое, а розовое, глаза длинные, слегка раскосые, но не темные, а чисто-серые, и волосы не черные, а темно-русые. Она держала на коленях прозрачный мешочек с кедровыми орешками, грызла их и время от времени, не оборачиваясь, наделяла ими Луизу и Леню. Когда Чебоксаров умолк, она, тоже не оборачиваясь, протянула ему кулак с зажатыми в нем орешками.
- Грызи! Сам эту песню сочинил?
- Ну. А кто же еще?
- Давно?
- До отъезда Акимыча.
Надя по-прежнему смотрела на реку, щелкая орешки.
- Никто его не боится, а он - "Все дрожат передо мной, перед Юркою". Кто же это перед тобой дрожит-то?
- Дрожали некоторые.
- Ну, кто?
- Во-первых, учителки, во-вторых, ябеды, в-третьих, общественники всякие, которые воспитывать любят. А нормальных людей я не трогал.
Тут только Надя повернула к Чебоксарову скуластое лицо.
- Ну, ты все-таки скажи: ты был хулиганом или не был?
Юра помолчал, грызя орешки.
- Хулиганом, по-моему, не был, а был... ну, так сказать, затейником с хулиганским уклоном.
- Да ну тебя! - рассердилась Надя. - Ты и словечка по-простому не скажешь.
Надя сердито умолкла, а Луиза обратилась к Чебоксарову:
- Чебоксаров, скажи... Мне не верится... Вот все кругом говорят, что тебя из десятилетки в нашу школу перевели и тебя Акимыч за один день взял да и перевоспитал. Ведь такое только в книжках бывает.
- В антихудожественных, - вставила Надя.
Чебоксаров помолчал, грызя орешки, глядя вдаль перед собой. Он, повторяю, очень любил производить впечатление.
- Не за один день, - наконец сказал он.
- А... а за сколько же? - спросил Хмелев.
- Н-ну... минут, примерно, за пятнадцать. Надя снова вмешалась в разговор:
- Юрка, ну довольно тебе! Люди серьезно тебя спрашивают.
- А я серьезно и отвечаю.
- За пятнадцать минут?
- Ну... В крайнем случае - за шестнадцать, может быть, даже за шестнадцать с половиной... Я ведь на часы не смотрел...