И тотчас в углу - в душном сумраке - родился уверенный ответ:
- Божие наказание за грехи...
- В три года - грехи? Ему три года было... это он и опрокинул лампу на себя, а она его схватила и загорелась сама... слабая была, на одиннадцатый день после родов...
- За грехи отца-матери,- по-прежнему уверенно выползли слова из угла. Чернобородый, должно быть, не слышал их,- разводя руками, рассекая ими воздух, он торопливо, без удержу, подробно сказывал о том, как сг.орели жена и сын,- чувствовалось, что он говорит об этом часто и долго не кончит свой ужасный рассказ. Его мохнатые брови сошлись в одну черную полосу, под ними, налитые кровью, блестели белки глаз и тревожно перекатывались матовые черные зрачки.
Но вот в маленький промежуток его угрюмой речи втиснулся свободно и бодро светлый голос христолюбивого странника:
- Это неправильно, землячок, винить господа бога за неловкий случай или за ошибку и за глупость...
- Стой,- ежели - бог, то отвечает за все!
- Нет, никак! Дан тебе разум...
- Что мне - разум, ежели я не могу понять?..
- Чего?
- А того... всего! Почему - моя жена сгорела, а - не соседова, ну?
Злой старушечий голос отчетливо проговорил:
- Ай-яй-яй! В монастырь пришел, а - воюет...
Чернобородый гневно сверкнул глазами, склонил голову, как бык, но вдруг, махнув рукой, быстрыми шагами, грузно топая, пошел к двери,странник не торопясь встал, закачался и, всем кланяясь, тоже стал двигаться вон из странноприимной.
- Наскрозь огорченное сердце,- сказал он, улыбаясь.
Мне показалось, что в улыбке этой нет сострадания.
А из угла кто-то снова инеодобрительно сказал:
- Любит он историю эту размазывать...
- И напрасно,- остановясь в дверях, заключил странник,- только ведь терзает себя и других! Про такие дела забывать надо...
Через минуту я выхожу на двор и слышу у ворот ограды его спокойный голос:
- Ничего, отец, не беспокойся...
- Гляди,- сердито говорит привратник, отец Серафим, здоровенный ветлужанин,- по ночам тут абхаз голодный бродит.
- Мне абхаз не вреден... Я тоже иду к воротам.
- Куда? - спрашивает Серафим, приблизив ко мне свое волосатое, звериное и бесконечно доброе лицо.- Ага, это ты, нижегороцкой! Напрасно, поди-ка, беспокоишь себя - бабы-то все спать полегли...
И смеется,- рычит, как медведь.
За оградой великая тишина осенней ночи - усталая тишина земли, истощенной летом. Сладко пахнет увядшими травами и еще чем-то осенним, возбуждающим бодрость. Черные деревья висят в теплом и влажном воздухе, точно обрывки туч. Во тьме чуть слышно вздыхает, ластится к берегу полусонное море; небо окутано облаками, только в одном месте среди них опаловое пятно луны, и далеко на темной воде колышется другое, такое же...
Под деревьями - скамья и на ней человечья фигура, округленная гьмою; подхожу, сажусь рядом.
- Откуда, земляк?
- Воронежский. А ты?
Русский человек всегда так охотно рассказывает о себе, точно не уверен, что он - это именно он, и хочет, чтобы его самоличность была подтверждена со стороны, извне. Рассеялись люди по большой земле, и чем более ясна им ее огромность, тем как будто меньше становятся они в своих глазах; плутают по тысячеверстным дорогам, теряя себя, а если встретится случай рассказать о себе - расскажет подробно всё пережитое, виданное и выдуманное. И всего чаще в рассказах этих слышишь не утверждение:
"Вот - я!" а вопрос:
"Я ли это?.."
- Тебя как звать?
- Очень просто: Алексей Калинин!
- Ты мне - тезка.
- Ну?
И, дотронувшись рукою до моего колена, он говорит:
- Тезка, у меня - известка, у тебя - вода, айда - штукатурить города!
...Звонят в тишине невысокие, легкие волны; за спиною угасает хлопотливый шум хозяйственного монастыря, светлый голос Калинина немножко погашен ночью, звучит мягче, менее уверенно.