Вослед за народом для скифствующих литераторов пришло время обратиться к той же теме.
К тому времени Василий Каменский уже был автором романа о Степане Разине; Алексей Толстойпрекрасного, хотя и не панегирического, стихотворения о том же персонаже. Впоследствии о Разине Велимир Хлебников напишет поэму, Алексей Чапыгинроман, Алексей Ремизовпьесу. У Есенина, мы помним, уже имелась «маленькая поэма» «Ус» о разинском сподвижнике, а у Ширяевцацикл «песен» о всё том же Стеньке. Вскоре множество стихов о Разине и Пугачёве сочинит Пётр Орешин. В свою очередь, у Вячеслава Шишкова будет трёхтомный роман о Емельяне Пугачёве, у Ольги Форшкиносценарий о нём же, а у Есенинадраматическая поэма «Пугачёв». Каменский, помимо романа, напишет поэмы и про Степана, и про Емельяна.
Характерно, что Блок в августе 1917 года в дневнике апеллировал к тем же символичным для него именам: «И вот задача русской культурынаправить этот огонь на то, что нужно сжечь: буйство Стеньки и Емельки превратить в волевую музыкальную волну; поставить разрушению такие преграды, которые не ослабят напор огня, но организуют этот напор»
Для сравнения попытайтесь вообразить, что о Разине пишут Мережковский или Гиппиус, Ходасевич или Адамович. Невозможно!
В этом смысле Разинпо Пушкину, «единственное поэтическое лицо России»как ни странно, фигура показательная; отношение к нему легко выявляет условных «красных» и условных «белых».
Кажется, что при иных обстоятельствах к «скифству» так или иначе могли прийти и Николай Гумилёв, и даже Анна Ахматова, и тем более Марина Цветаева, которую тоже, не забудем, по-своему влекла разинско-пугачёвская тематикав 1917 году она написала цикл стихов «Стенька Разин». Но логика их судеб развивалась иначе: монархическое чувство, жалость к растоптанному победили не только в цветаевском случае, но и в гумилёвском. Поэт должен принимать сторону униженных; проблема только в том, что для Есенина и прочих «скифов» изначально униженным был народ и никаких поводов передумать они не видели.
Первый альманах «Скифы» был готов ещё в конце 1916 года, но вышел только в июле 1917-го.
Специально для второго альманаха Есенин пишет «Октоих»очередную «маленькую поэму» о революции случившейся и грядущей.
Зачин её являет настроение Есенина той поры:
О родина, счастливый
И неисходный час!
Нет лучше, нет красивей
Твоих коровьих глаз
Не менее поразителен финал поэмы:
«Вострубят Божьи клики
Огнём и бурей труб,
И облак желтоклыкий
Прокусит млечный пуп.
И вывалится чрево
Испепелить бразды
Но тот, кто мыслил Девой,
Взойдёт в корабль звезды».
В последней строке Есенин говорит о Фаворском свете, знаменующем обетование грядущих человеческих судеб. Свет этот на иконах «Преображение Господне» почти всегда изображается как звезда над Спасителем.
Но здесь различимо ещё и пророчество о выходе человека в космос: млечный пуп прокусят и сядут в корабльправда, благословясь именем Пречистой Девы, но это детали.
Есенин считал себя не просто первым поэтом новой зарождающейся Руси, но и её пророком.
Кажется, этот юноша двадцати одного года от роду вовсе не ошибался.
Удивительная, с прекрасными коровьими глазами, родина всё-таки выкатит в космос свой корабль.
«Созвездий светит пыль / На наших волосах»можно подумать, что это откуда-то из ещё не написанных тогда фантастических повестей о первопроходцах, штурмующих космос.
А этоесенинский «Октоих».
* * *
Но если вернуться из космоса, стоит признать ещё одну вещь.
Проснулось тогда всё-таки чувство обиженного мужика, который долго и по собственной воле стелил себя барину под ноги, а потом барина невзлюбил именно за то, что он это унижение видел.
Общеизвестная елейная подобострастность Клюева, увы, в той или иной форме характерна не только для него.
Крестьяне, вдруг начавшие складывать стихи, шли и шли на подгибающихся ногах к Мережковскому, к Блоку, к Вячеславу Иванову, к Ходасевичуи после сами себя презирали.
Ширяевцу Блок хотя бы книжку подписанную передал, а Сергею Клычкову просто указали не дверь: не примут, прощайте. Он зубами скрипел!
Пимен Карпов, приехавший покорять столицу, писал Мережковскому: «Иванов считает меня почему-то провокатором, симулянтом, самозванцем, лгуном и т. д.». (На самом деле их всех считали провокаторами, симулянтами, самозванцами и лгунамии они отчасти ими и были, но в силу лишь кем-то придуманной необходимости подыгрывать «господам».) Карпов продолжает: «дорогой Дмитрий Сергеевич, прошу Вас, если до Вас коснутся эти слухи нечистые, от кого бы то ни было, видеть только моё чистое, открытое сердце, а остальному не верить».
И это пишет Карпов, который, как и Клюев с Есениным, мифологизировал всю свою биографию до такой степени, что даже дату его рождения долго не могли установить.
У Ширяевца были свои взаимоотношения с Ходасевичем, который едко подметил: «В его разговоре была смесь самоуничижения и наглости».
И далее Ходасевич иронически пересказывает речь Ширяевца: «Мы люди тёмные, только вот, разумеется, которые учёные, они хоть и всё превзошли, а ни к чему они вовсе, да. <> Интеллигенцииземной поклон за то, что нас, неучей, просвещает, только сесть на шею себе не дадим. <> Мужикчто? Тьфу, последнее дело, одно словосмерд. А только ему полагается первое место, потому что онвроде как соль земли.
А потом, помолчав:
Да. А что она, соль? Полкопейки фунт».
Пародия, конечно, злая, а справедливая только отчасти; но даже в ней заключена какая-то обидная невероятность диалога. Как будто эта возможность отменилась ещё до встречи Ходасевича с Ширяевцем, Мережковского с Карповым и т. д.
В случае с Есениным имеется своя забавная и показательная история. Одному из знакомых он рассказывал, как, идя в гости к Блоку, купил на Сенной махотку с грибами, обернул её в подвернувшуюся тряпочку и преподнёс как константиновский гостинец.
Рассказ этотиз того же ряда, что и сметана, поедаемая с великой княжной Настей на чёрной лестнице: ничего подобного наверняка не было. В первую встречу Есенину такое и в голову бы не пришло, а затем Блок принимал его вместе с Клюевым.
Однако смысл выдумки понятен: Есенин тоже будто бы отыгрывался за своё унижение на «городских», даже на таком, казалось бы, важном и близком для него человеке, как Блок.
«Обдурил их всех я! будто бы пытается сказать Есенин. Ничего они в нашей крестьянской жизни не смыслят!»
Недаром много позже Есенин скажет, что Блок порой смотрится на русских полях, как «голландец».
Сам Есенин до такого эпистолярного унижения, как тот же Карпов или Клюев, в общении с городскими корифеями не опускался никогда, тем не менее всегда отчётливо помнил, как ходил промеж «господ» на цыпочках, читал им сладким голосом в жесточайшей надежде понравиться, глаза долу опускал и скромником себя вёл.
Со временем Есенина от этой нарочитости начнёт лихорадить:
Зачем вы меня паясничать принуждали?
Ему бы ответили:
Никто вас не принуждал, Сергей.
Но он-то знал: явись он тем, кто есть, без «сказки», интереса к нему возникло бы куда меньше. Без рекламы нет торговли.
И каждый затаил ненависть именно к тому, кто однажды сказал:
Прекратите свой маскарад!
У Есенина всё сфокусировалось на фигуре заносчивой дочки дворянина фон Гиппиуса из старинного немецкого рода; Ширяевца Ходасевич обидел, КлычковаБлок; Карпов же терпеть не мог Вячеслава Иванова, не имевшего и малейших интеллигентских комплексов по отношению к мужику, но однажды прямо сказавшего Пимену: «Вы для меня, если хотите, кроме личности, ещё и социологический тип, но не больше выразитель народа, чем ваш покорнейший слуга. Я не Мережковский, который любит прислушиваться к таким показаниям, на которые вы так щедры, толковать об интеллигенции (для меня это звук пустой) и о неопределённой величине, которую под словом народ можно по произволу вводить в разные уравнения»
Народ, между тем, был, что бы по этому поводу ни говорил умнейший Вячеслав Иванов. Но величину имел именно неопределённую, потому что высчитывать её и считаться с ней никто не желал.