Слышь, Муслим, доктор возражает. Говорит нельзя.
Кхэ возражает. Зачем нэльзя, пачему нэльзя?
Вы зря кипятитесь, товарищ, вмешался Фокин. Лошадь нервничает. Вам же все показали.
Слушай, дорогой артист, Муслим зло округляет глаза Мы что, слепой? Мы что, не видим? Нэрвничает. Мы тоже нэрвничаем. Мы на нем не хлопок возить будем. Джигит коня попробовать хочет. Пачему нэльзя? Василь-ага, разрешай, пожалиста Шеф называется
Ну хорошо, хорошо Пусть попробует.
Румяный Муслим повернулся к своим друзьям и быстро что-то сказал по-азербайджански. Тот, что был ниже других, кивнул и, размахивая не в меру длинными руками, чуть косолапо пошел на площадку. Орфей с удивлением разглядывал подходившего. Сытое, отливающее выбритой синевой, с тяжелыми надбровными дугами лицо. Глаза у незнакомца темные, и лишь влажный блеск выдает их присутствие под мохнатыми крыльями дремучих бровей. Белая вспышка зубов, крупный крючковатый нос.
Теперь этот человек совсем близко, и Орфей чувствует его запах. Пахнет потом, пылью, чесноком. А еще Орфей зло фыркнул: «Нелепая привычка обливать себя какой-то пахучей жидкостью. У меня губы от нее вечно щиплет, стягивает ноздри. Вот и сейчас этот въедливый, проникающий в самое нутро запах. От него и привкус во рту ядовитый».
Ко всему привыкаешь. К обману привыкаешь тоже. Трудное это занятие привыкать. Обещали вывести на прогулку не вывели. Собирались почистить денник забыли.
Зайцев это называет разгильдяйством, Серафим дохлым делом. Уж так они устроены, люди. Обман надо научиться не замечать. Живешь и думаешь, так и должно быть. И никакого обмана.
* * *
Мы частица живого. Пусть самая совершенная, но все равно только частица. Мы мыслим, мы переполнены общением, наше воображение безгранично.
Живые твари достойны поклонения уже потому, что человек возвысился в своем противостоянии им, а значит, и благодаря им.
Мы мыслим, и более никто. Мы чувствуем, и более никто. Их же удел жить ощущениями, инстинктами. Но мы люди. Мы сострадаем, и нам не верится, что живой мир, окружающий нас, мир молчаливого повиновения. Собака друг человека. Корова и лошадь кормилицы его. Люди щедры и, словно признавая родство всего живого, очеловечили их. Да здравствуют четвероногие!
Вглядитесь в их печальные внимательные глаза.
Не может же быть, чтобы тысячелетнее общение с людьми не дало поворота в эволюции. Они понимают нас, они чувствуют наши достоинства, они страдают от наших пороков.
О чем думает лошадь? Вы скажете, ни о чем. А я возражу: «Лошадь мудра. И постигает жизнь через нас с вами. У нее ведь другой жизни нет. День за днем рядом с человеком».
Вы смотрите на лошадь и непременно говорите: «Красивая лошадь». Вы дилетант, не замечаете лошадиного уродства. И слава богу. Счастлив тот, кто не ведает. Сказал вот «красивая лошадь» и спокоен. Изрек истину. Никаких придирок, никаких сомнений. Все тебе нравится: и как похрустывает на лошадиных зубах сено, и как плавает влажный, похожий на полированный топаз глаз лошади. Никакого прикуса не замечаешь, никакого косоглазия. И ноги как ноги. Человек смотрит на лошадь, и лошадь смотрит на человека. «Как покоен ее взгляд, размышляет человек, как он задумчив».
И все-таки о чем думает лошадь? Она думает, что перед ней стоит красивый человек. Ей тоже хорошо, она не замечает нашего уродства. Лошадь ждет, лошадь знает: человек должен проявить себя. Лошадь мыслит символами. Это не утверждение, это домысел. Смех символ доброты; слезы символ слабости и отчаяния; окрик символ недружелюбия.
Бывает иначе: за привычным следует непривычное. Человек путает символы. А может, он не знает об их существовании? Смеющийся способен ударить. Плачущий оказаться жестоким. Ласковый готов причинить боль. Непостоянство не имеет символов. Взгляд лошади полон ожидания: что будет дальше? Покой, безразличие или страх? Был такой дед Клим, конюховал в школе еще до Серафима. Три лета прошло, как помер. Определенный человек был, неотступный. Лошадей в обиду не давал. Услышит крикуна, непременно вмешается. «Экий ты горлодер, скажет, думаешь, лошадь глухая? У нее к твоему голосу рефлекс боязненный, а где страх, там разума нет».
Все живое едино. И жизнь наша, различная по протяженности, однозначна в главном: живем один раз. И след, что оставим мы на жизненной дороге, не только в делах наших, но и в соучастии со всем живым на этой земле. Человек владыка вселенной. Ему дано мыслить, чувствовать, созидать. Им, тварям земным, жить ощущениями. Не употреби же силу свою, человек, чтоб унизить живое, и ты возвысишь себя.
* * *
Незнакомец решительно принял повод и стал пробовать стремена.
«У него сильные руки. Теперь надо привыкать к этим рукам, к припадающей на короткую ногу походке, к этому запаху. А те, с которыми я провел восемь лет, стоят в стороне. Они даже перестали разговаривать. Неужели все кончено?..» Ему вспомнился Казначей гнедой норовистый жеребец. С Казначеем тоже случилось так. Был Казначей, были волнения. Их считали соперниками. Однажды утром Казначея заседлали и куда-то увели. Позже принесли назад только седло. Неделю денник пустовал.
Первое время Орфей еще на что-то надеялся. Лошади болели редко. Раз в году кое-кто из них попадал в изолятор. Мог угодить туда и Казначей. Прошло недолгое время, привели новичка, и всякое ожидание стало пустым, ненужным.
Времени прошло достаточно, но и до сих пор, оглядываясь на его денник, Орфей вздрагивает. Он как-то сразу невзлюбил новичка. Ухоженный орловский рысак с надменным взглядом, крупными, с красной поволокой глазами. Его только привели, а он уже колобродил в деннике, и гулкий монотонный топот отдавался по всей конюшне. В щелястый проем Орфей видел спину новичка. Она была на удивление гладкой, и столб света время от времени упирался в спину, и тогда золотистая шерсть играла золотистыми переливами. Орфей подумал о своей спине, стертой, отмеченной мозолями, рубцами, вздохнул. Было время, когда его спина была так же хороша. Новичок позвал Орфея, он требовал сочувствия. Орфей не ответил, лишь повернул ноздреватую голову. Новичок разглядывал его.
«Смотри, смотри внимательно. Я твой завтрашний день. Возможно, очень отдаленный, но он наступит. Я это ты в тот далекий день. Укроти свой гонор. Здесь не то видели. Смотри и запомни: ты тоже станешь таким. Сейчас ты не как все. Но таким ты будешь недолго. Люди, им в тягость собственные капризы. Они не терпят капризных лошадей. Пожалей свою красивую спину, новичок. Ты требуешь, чтобы я подошел к тебе, а я не хочу. Побереги свои ноги. Ты можешь разбить их раньше времени: здесь прочные стены. Казначей тоже начинал с ссоры. У тебя хорошие зубы, новичок. А эти рубцы на груди? Ты их, наверное, заработал в честном бою? А теперь я отвернусь. Ты мне надоел».
ГЛАВА II
Кеша приходит раньше других. Долго слоняется по конюшне без дела, пока кто-то из конюхов не скажет:
Помог бы, Кеша, седла проверить, а?
И он помогал. Делал это с охотой, старательно и неторопливо, будто проверять седла его любимое занятие. К нему здесь привыкли. Скорее, даже не так привыкают ко всем, его здесь полюбили.
На что Серафим дрянь человек и тот относился к Кеше с уважением. Как увидит, прямо с порога орет:
Желаем здравствовать, Иннокентий Петрович!
Привет, Серафим Никанорыч, привет.
Потом Кеша всех угощал сигаретами. Ребята собирались в предбаннике, где только и разрешалось курить. У Кеши всегда отменные сигареты. За дощатой перегородкой хихикают девчонки. Там у них раздевалка. Наконец положенная сигарета выкурена и можно не торопясь переодеваться. Из раздевалки Кеша выходит с ленцой, молодцевато притопывает сапогом, пробуя обнову у всех на виду. Сапоги и в самом деле хороши. Высокие, с прямыми, лоснящимися от новизны голенищами. Цвет у них необычный желтоватый с черными подпалинами.
Кеша, говорит полногрудая Капа, ты похож на польского офицера.
Кеша пожимает плечами. Улыбается Кеша одними глазами, потому и не понять, смеется он или говорит всерьез.
Ах, Капа, Капа, Капа.
Из тренерской комнаты выходит осетин Илья Матвеич. Лицо узкое, нос занимает половину лица. Сегодня его очередь вести занятия.