Побудка!
Ненавистная барабанная дробь врывалась в одурелую, еще не очнувшуюся от сна голову; наскоро одевшихся солдат гнали, иногда под дождем, по черным, безлюдным улицам уездного города, где-то на окраине командовали:
Ложись!
И люди падали куда попалов грязь, в лужи
Самым смирным на вид ратникам, пожилым запасным, было хорошо понятно, что пользы от такого ученьяникакой.
Командир батальона, впрочем, пользу во всем этом находил: солдат надо приучить выполнять любой приказ без рассуждения. Без этого и воевать нельзя.
А в запасной автороте подобной муштрой томить людей не было расчету: на их рукахдорогостоящие машины. Солдатам предстояло водить, а в случае надобностии ремонтировать броневики; наполовину они оставались рабочими.
Бывали у них и свободные часы для отдыхаи в этом тоже начальством соблюдался свой расчет: невыспавшийся, усталый солдат-мастеровой становился плохим работником.
Однако увольнительныезаписки со штампом воинской части, на которых точно указывалось, к которому часу нижний чин обязан вернуться в казарму, выдавались солдатам очень редко: считалось нежелательным соприкосновение их с населением столицы.
Хотя и не сразу, Ян дождался все же такого «соприкосновения».
Получив увольнительную до восьми часов вечера, он отправился в Измайловские ротыразыскивать квартиру Арвида, с которым его когда-то познакомил Витол.
Квартиру эту он нашел без трудапамять у него была хорошая.
Но встретили его здесь не так, как он ожидал.
На миг в глазах квартирной хозяйки вспыхнула радость, она крикнула громко: «Лаб диень, пуйка» («Добрый день, сынок»), и тут же добавила шепотом:
Арвида нет.
А где он?
Не знаю. Не приходи сюда больше, слышишь?
Арестован прошептал Ян.
Нет, нет. Он вовремя уехал. А кудакто же знает? Ну, я думаю, он скоро вернется. Вернется! Добрая женщина похлопала Редаля по спине:А теперь иди.
В казарму Ян вернулся вовремя, за пять минут до срока, указанного в увольнительной.
Несмотря на это, через день его все-таки вызвали к начальствук прапорщику Румянцеву.
Где был в воскресенье? морщась, словно от зубной боли, спросил его прапорщик.
По улицам ходил, ваше благородие гулял.
Ой, гроб! сморщился еще больше офицер. Врать надо поскладнее. К кому заходил? Был ведь в Измайловских ротах?
Так точно.
Ну вот. Это другое дело. К кому заходил?
Не могу знать.
Как это так: «Не могу знать»? Должен знать, к кому ты заходил. Сам ведь понимаешь: должен.
Ян стоял молча. Дело-то скверно поворачивалось. Наконец он решился:
Разрешите доложить.
Ну-ну!
Я ночевал в том доме год назад. Меня тогда привел мой попутчик, мы вместе с ним ехали по литеру в Петербург. Он и привел меня к своему земляку, латышу. А фамилии латыша я так и не спросил.
А попутчика твоего как зовут? В какой он части служит?
Не могу знать. Зовут Вольдемаром, а фамилии не знаю. И где служит, тоже я у него не спросил.
Ой, гроб! Слыхал я: латыши не умеют врать. Но чтоб до такой степени Придется, голубчик, лишить тебя увольнительных. Так я и доложу ротному. Ступай!
Слушаю, ваше благородие! гаркнул Ян, обрадовавшись такому исходу дела.
Вечером он рассказал про этот разговор Степану Федорову, с которым успел подружиться.
Степан протянул:
Ну-у, брат! Еще год назад ты этим не отделался б. Загремел бы в штрафной батальон, не меньше. А теперь смотри-ка! Чуют наши офицеры, чуют что-то Образованные. Они ведь у нас больше из инженеров да из студентов.
А что они чуют?
А то, что нашего брата лучше сейчас не трогать.
Меня-то все-таки наказали? Увольнительных лишили?
Ну, без этого, брат, нельзя. В часть, наверно, поступило донесение от полиции. Или из сыскного, что ли, черт их там знает, откуда. Значит, прапорщику Румянцеву надо же как-то отчитаться: с виновного, дескать, строго взыскали. Дис-ци-пли-нарно. Понял?
Да я и сам так подумал: хорошо все-таки кончилось.
Хорошего-то, положим, тоже мало. Без увольнительных с тоски можно околеть в казарме.
Ничего Что ж теперь сделаешь? Письма буду писать домой в свободное время.
И чтоб слова не расходились с делом, Редаль сел писать домой отцу, от которого давно не было вестей.
Взяв лист серой бумаги и огрызок химического карандаша, он задумался.
О жизни в казарме в письме рассказывать нельзя: военная цензура вычеркнет.
Расспросить, как живется дома, можно; только если отец ответит правду, ее опять цензор вымарает.
И Ян написал, что он жив-здоров. А когда лежал он в госпитале, видел Ивана Шумова, садовника. Садовник обещал дать адрес своего сына, Грегора, да забыл. Слышно, что Грегор в университете учится, а может, его уже призвали в армию.
Ян подумал, прибавил, что кланяется всем, вздохнул и заклеил конверт. Цензуре с таким письмом делать будет нечего.
От отца ответ пришел неожиданно скородома все по-старому, а Грегор Шумов живет в Петербурге, «может, где-нибудь недалеко от тебя, ты его хорошенько поищи там».
Легко сказать «поищи». Наступил уже семнадцатый год, а Яну Редалю ни одной увольнительной так и не дали.
Но скоро ему стало не до Шумова. Однаждыэто было во второй половине февралясолдатам был дан строжайший приказ: не выходить из казарм. В город не пускали никого, даже примерных в глазах начальства службистов унтер-офицеров. У ворот казармы стоял сменявшийся четыре раза в сутки усиленный караул.
Казалось, рота была теперь наглухо отгорожена ото всего, что происходило за ее стенами.
Несмотря на это, а может быть, именно поэтому с воли сюда проникали невероятные вести, одна удивительней другой.
Бунтуют питерские рабочие. Ну, это еще могло случиться. Городовые стреляют с крыш. Выступила против правительства четвертая рота Павловского пехотного полка. Этому и хотели и боялись верить. Литовский полк будто бы весь целиком заявил: усмирять народ он не будет.
До самого вечера солдаты автороты говорили шепотомне из страха. Им надо было втихомолку обсудить между собой самое важное: что, если вышлют броневики против рабочих? Каждого из них, кто отказался бы стрелять, самого ждал расстрел.
Серьезное наступило время! Надо было решать.
И недаром, видно, прошли суровые годы войны, годы не только лишений, но и трудных раздумий Недаром почти каждый из солдат мог бы вспомнить много горького из своего детства, у кого отца зарубили в пятом году жандармы, у кого избу у родных спалил карательный отряд драгун. Были и такиеиз коренных рабочих семей, кто знал по рассказам старших, как после московского восстания без суда убивали семеновцы всех встречных на улице с мозолями на ладоняхпочетным знаком трудовой жизни
Обильно была полита кровью русская земля. И теперь подымались всходы.
Вечером солдаты автороты поздно разошлись по своим нарами заснуть не могли: в душе каждого тревожная родилась решимость, росла мужественная радость. Пусть всех до одного ждет расстрелпалачей среди них не найти. Даже службисты-унтера поняли это. И молчаливо склонились перед общей волей.
Наутро солдаты самочиннобез побудкивысыпали на двор казармы, ворота распахнулись словно сами собой.
Офицеры исчезли; некоторые из них через несколько дней вернулись с красными бантиками на шинелях.
Все перевернулось!
Митинги, митинги По рукам ходил журнал, на котором картиннов краскахбыл нарисован кавалергард в медной крылатой каске (таких уже не носили в военное время), на могучей вороной лошади, и каска и уздечка лошади были украшены красными лентами.
«Да здравствует бескровная февральская революция!»
Потом хоронили убитых полицией: в неоглядной толпе, среди обнаженных на морозе голов, плыли высоко поднятые, обитые кумачом гробыи казалось, им, как и самой процессии, не будет конца.
Степан Федоров быстро наладилчерез самокатчиковсвязь со всеми автокомандами Питера, с тыловой автомастерской.
Был выбран ротный комитет, в который единогласно прошли два прапорщика, семеро солдат, и среди нихСтепан Федоров и Ян Редаль.