Человечек сверкает добросовестно отполированной головой, вытирает пот кепкой, пинает ящики, размахивает руками, орет на пилотанеожиданно бочковым басом. Затем подскакивает ко мне.
Ты летишь?кричит он, упирая на местоимение.
Я лечу,соглашаюсь я.
Он летит,вопит носатый,он летит, поглядите, он летит, а четыре ящика тушенки не летят, разве правильно? Разве правильно, скажи?он поворачивается к пилоту, ища сочувствия.
Не шебутись,говорит пилот.Следующим рейсом перекинем твою тушенку. Приказали человека доставитьмне что, самолет арендован трестом, хозяинбарин. Велятя всю твою хурду-мурду выкину и могу песок в пустыню везти.
Песок?переспрашивает «рубильник» и хохочет.Песок в пустыню, говоришь? Ты смотри,делится он со мной,песок в пустыню повезет, скажи?
Может, мне до следующего рейса?предлагаю я.А то и в самом деле неудобно.
Неудобно?вопит носатый.Кому сейчас тушенка нужна, когда мяса полный самолет? Если бы водку везтидругой разговор.
Он пинает покидаемую тушенку и кричит:
Давай верти машину, поехали!
Устроились?спрашивает пилот, я и носатый втиснуты среди ящиков, оцинкованных фляг, сетчатых ячеек с бутылками кефира, остальное пространство забито обнаженными тушами, они фиолетовы и пахнут приторно и чуть сладковато.
Скажи?носатый опять хохочет.Полетели, давай, арендованный.
Носатый вопит что-то еще, но в гуле мотора я его не слышу и не хочу вслушиваться.
Сижу на ящике, стиснутый со всех сторон, затылок упирается в какой-то металлический выступ, сидеть жестко, и вдобавок самолетик ощутимо потряхивает, но я не замечаю всего этого, как мгновенно перестал ощущать вонь селедки, бензина и почему-то дуста и слышать неопрятное сопение носатого.
Размышляю о том, что ждет меня в поселке с диковинным названием Мушукв буквальном переводеКошка.
Слово «кошка», естественно, вызвало представление о ласковом, приятном, немного коварном, но, разумеется, безобидном; я припоминаю, как в республиканской Главгеологии намекнули насчет всяких трудностей обстановки. Меня ли пугать, чудаки...
Другой вопрос: будет ли от командировки большой прок, уж больно исписанная нашим братом профессиягеологи? Что скажешь нового? Ходят по степи, по горам бородатые парни с закатанными рукавами, отбивают молотками породукажется, у них говорят именно так,поют о том, что ветер и солнце им родные братья... Геологиэто котелок на рогульках, полевая, с дымком, жидкая каша, треск палаточного брезента в ночи, неотправленные письма, разлуки с любимыми, обвалы и осыпи... Привычные штампы одолевают меня, расталкиваю обеими руками, а они лезут, жужжат, мелькают в голове и перед глазами.
Останавливаю себя: что за преждевременный скепсис. Банальной жизни в природе не существует, есть лишь банальные рассказы. В худшем случае получится очерк на голом фактажеза тем, в конечном итоге, и послали.
Успокаиваюсь и, с трудом повернувшись, припадаю к иллюминатору, круглому, изнутри плоскому, снаружи выпуклому, похожему на линзу. Досадно: линза не увеличивает, а там, на земле, ново и непривычно для меня.
Оазис, ты скажи?орет в ухо носатый, его распирает желание поговорить, но перекричать мотор трудно, я киваю в ответ, носатый кивает мне и прислоняется к стеклуне лбом, а рубильником.
Голубые палочки арыков лежат на мягкой зелени, как хрустальные подвески в ювелирной, выстланной бархатом, коробке. Палочки перекрещиваются и, наверное, позванивают нежно и тонко, соприкасаясь друг с другом. Сверкают крышами, рафинадно белеют стенами домики, а может быть, домищи, отсюда не разберешь. Уютно круглы деревья в ровных квадратах садов и стремительна, как ракетная трасса, линия шоссе. Мне весело и легко, просторно и ясно. Кричу носатому:
Лихо сработано!
Он понимает не вдруг, а сообразив, радуется и орет:
Красота, скажи? И от полноты чувств достает бутылку с кефиром, зажимает горлышко, встряхивает, продавливает пальцем фольгу.Пей, угощаю!
Пока я глотал теплый кефир, за окошком переменилось, не сам пейзаж, а его преобладающий оттенок: прежде главенствовало зеленое, теперь оно уступило место коричневому с прожелтью, будто ранняя осень легла на сады и пастбища. Носатый поясняет, неутомимо радуясь:
Пустыня, скажи?
Но это, догадываюсь я; лишь предвозвестье, лишь робкий проблеск пустынитакой, как она сложилась в моем представлении.
Стерильно желтая, с бродячими барханами в мелких каракулевых складках, с одинокими тенями верблюдов и незамутненной голубизной раскаленного неба, с ненатуральными опахалами пальм в оазисах и глинобитными стенками соленых колодцевтакой я видел ее в кино и учебниках и только такою привык воображать.
Я увидел пустыню через несколько минут, нимало не похожую на привычное, школьное представление о ней.
Самолет круто сворачивает, ложится на крыло, расплавленная белизна мгновенно сверкает в обращенном кверху иллюминаторе, в нижнем расплывчато мелькает бурое и шероховатое, стекла выравниваются, идем новым курсом.
Теперь под втянутым животом самолета, яростно пластаясь, ползет вспять-сама Пустыня.
Слово это хочется произнести с прописной буквы и отчего-то вполголоса: пустыня беспредельна, молчалива, грозна и загадочна, теперь я вижу и понимаю это не с чужих слов.
Загадочность ее, как и таинственность моря, заключается в однообразии.
Там, где земля обжита, она многолика, неповторима каждым клочком, любым сооружением, всякой малостью. И двух деревьев не встретишь схожих. И здания, возведенные по типовому проекту, разнятся одно от другого расцветкою щитов на балконах, пестротою вечерних окон, хотя бы таким сомнительного свойства украшением, как белье, развешанное во дворах. Не попадутсяхоть всю планету исколесиблизнецы-деревушки, улицы-двойники. Машины одной сериии те каждая с отличкой, только сумей приглядеться. Человек многолик, многострунен, многодумени все окрест него приобретает своеобразие и своеобличье.
Пустыня же монотонна и тем загадочна и грозна.
Тень самолета касается еебурой, шероховатой,и только по тому, как пустыня уползает от прикосновения тени, едва заметно поеживаясь и подергивая желтой своею шкурой, можно заметить, что самолет не висит неподвижно, а стремится вперед.
Ни дорог, ни хотя бы мельчайшего пятнышка привычной для земли голубизны я не могу обнаружить, и ничего внизу не напоминает о существовании жизни, людей, городов, рек, лесов. Там однообразно, угрюмо.
Я вспоминаю, как грунтуют холст для декораций: выплескивают с размаху ведро краски, потом даже не кистью, а щеткой, какой подметают полы, разравнивают слой, заботясь лишь о его ровности, об однотонности.
Так же, представилось мне, изготовили пустыню.
Ее изготовили в давние, пока не ясные нам времена, и с той поры она осталась неизменнойвот уже сотни тысяч, миллионы лет.
Сейчас бурую, прижухлую, с едва заметным коричневатым подмалевком холстину медлительно и равномерно вытягивали из-под самолета. Кто-то большой накидал не то комьев сухой, перемешанной с песком глины, не то корявых, в трещинах, каменьев. Они ползли под крылом, их становилось больше и больше, покуда валявшиеся вразброс комья и каменья не спаялись в плоско насыпанную груду,ей не видно конца.
Отсюда, с верхотуры, невдогадвысока или приземиста груда, она в пределах видимого не имеет края, она волочится, покачиваясь неровными толчками,тоже бурая, как и оставленная позади равнина, однако в отличие от нее вся исполосованная бешено выкрученными расщелинами.
Самолет потряхиваетвверх, вниз,он косо и быстро спланировал и теперь идет невысоко, я могу рассмотреть землю пристальней.
На близком расстоянии цвет стал не отчетливей, а, напротив, расплывчатей, неопределенней, морщины плоского нагорьяшире; нигде не обнаруживается намека на дерево или хотя бы куст, лишь кое-где быстрыми, небрежными касаниями намечена травагрубого колера и, должно быть, колючая. И еще, вглядевшись, я скорее угадываю, чем вижу, тусклое поблескивание соли на округлых боках валунов.
Машина взмывает опять, плато стало запрокидываться, будто все тот же могучий, озорной, баловавшийся каменьями, ухватил за невидимый край и решил перевернуть нагорье изнанкой, но то ли не хватило сил, то ли показалась бессмысленной эта игра, и в наступившей ватной тишине изборожденная плита укладывается на место, начинает приближаться, тишина давит и глушит, невдалеке намечается блекло-оранжевая площадка.