Козаченко Василий Павлович - Отчий дом стр 5.

Шрифт
Фон

Где-то там, на окраине большого степного села Терногородки, ныне уже «селения городского типа», над глубоким оврагом, стояла  теперь, наверное, и следа от нее не осталось, но стояла и сейчас стоит в его душе, в его памяти  приземистая, старенькая хатка. Саманные стены, облупленные и скособоченные, чуть ли не до маленьких, на четыре стекла, окон вошли в землю. Сбитые из досок, некрашеные наружные двери тоже перекосились. У входа исшарканный, плоский, до блеска отполированный ногами камень. Соломенная крыша, провалившаяся по коньку возле дымохода, истлевшая и приплюснутая дождями, сплошь покрыта лишаями бархатно-зеленого мха. От дверей по густому спорышу короткая узенькая тропинка к улице. Вместо забора невысокая насыпь камней, заросшая дерезой и чертополохом. А там, где должна была быть калитка, с одной стороны тропинки старый, с могучим шершавым стволом берест, а с другой  куст сирени. За хатой узенькой лентой вдоль оврага, огороженный непролазной дерезой, лоскуток огорода. Над заросшим кустами терна и шиповника склоном оврага старая, с густой шаровидной кроной груша-дичок, десяток низкорослых вишенок и две усыхающие яблоньки-кислицы.

В той хате он, ныне известный дипломат и ученый, родился. В ней началась и его «сознательная жизнь»

В начале весны еще безлистые, угольно-черные, белым облачным цветением первыми покрывались терновые кусты, потом зацветали вишенки, за ними  груша, за грушей  яблони, а там уже шиповник и сирень. Все вокруг чудесно менялось  белое, бело-розовое, розовое, сиреневое, красное,  и Андрею казалось  да он и сейчас был уверен в этом!  лучшего места нигде в мире не увидишь! Не было, нет, да и не будет ничего краше этого их уголка весной

И, наверное, первое, что он увидел в своей жизни осознанно и что запомнил на всю жизнь, как самое яркое свое видение,  залитый тонким медовым ароматом цветения, пронизанный мягкими, ласковыми лучами весеннего солнца мир. И в центре этого мира, на черно-бархатной грядке огорода, мама в белом с розовой каемкой платке.

За нею бело-розовый, невыносимо сверкающий, будто нарочно убранный к величайшему празднику, садик. А дальше  где-то уже за оврагом  испещренное ярко-зелеными клиньями озимых хлебов и синевато-черными полосками только что вспаханного пара, окутанное синеватым маревом поле и над ним глубокая, переливающаяся, вся в бело-розовых комочках облаков синь неба

Видение это, воспринятое впервые детской душой, осталось в ней навсегда, стояло перед глазами, где бы он ни был и сколько бы времени с тех пор ни прошло. Бесчисленное количество раз виденное, пережитое, вспоминаемое, после того первого раза оно, в сущности, так уже никогда и не менялось Вот, может быть, с годами ширилось и становилось более четким. Ширилась до необозримости степь, вбирая в себя бездонные фиолетовые дали, извилистую зеленую долину речки, все окутанное белым кипением вишневого цвета большое село. Село, при одном виде которого уже потом, со временем, душа его неизменно откликалась шевченковским: «Неначе писанка село Цвітуть сади, біліють хати, а на горі стоять палати» Правда, там, на пригорке, за речкой, никакие не палаты. Просто большое, вытянутое, белостенное, под железной крышей, обсаженное вокруг старыми тополями здание, называвшееся испокон веков в селе «госпиталем», потому что еще когда-то давным-давно, как говорится, «за царя Панька, когда земля была тонка», в какие-то очень давние царские времена, было здесь военное поселение и в этой большой белой хате в самом деле размещался солдатский госпиталь. Потом в госпитале, тоже с незапамятных, по крайней мере для Андрея, времен, разместилась школа. И, глядя в ту сторону, мама не раз как-то мечтательно, ласково говорила ему:

 Вырастешь, Андрейка, во-он туда, в школу, тебя отведу. Будешь учиться, вырастешь у меня умным, богатым и счастливым

Нет, что ни говори, с самого первого раза, еще задолго до того, как врезались в его память шевченковские слова, Андрей знал, чувствовал, был твердо уверен в том, что не было, нет и быть не может ничего лучшего, чем их бедный садик, да и вся их Терногородка весной

Особенно с той памятной, необычайной весны, когда мимо их хаты, по ту сторону оврага, большой дорогой проходили войска. Живым пламенем переливались на солнце полотнища красных знамен, ослепительно сверкали, вспыхивали в солнечных лучах, гремели на все село, на всю степь огромные медные трубы, громыхали колеса тяжелых орудий так, что казалось, земля под ними прогибалась и глухо гудела. И, выстукивая копытами, лава за лавой, так, что им конца-края не было видно, гарцевала на шляху конница. И хотя после этого вдоль левад и по всей Долгой улице взрывались снаряды, выли собаки, надрывно ревел скот в хлевах, горели вдоль берега чьи-то хаты и Андрею, по правде говоря, становилось страшно от всего этого, а все же Было во всем этом что-то захватывающее, безмерно радостное, что-то наподобие большого праздника  рождества, например, а то и самой пасхи с ее синими подснежниками и красными писанками

Одним словом, так хорошо, так свободно, так весело чувствовал себя Андрей весной и летом в родном селе и на родном подворье, что он, подобно известному цыгану из присказки, не задумываясь променял бы десять зим на одно-единственное лето!

Но зима даже «так на так» не хотела меняться. Она надвигалась неотвратимо вслед за дождями и осенней слякотью, всегда, казалось, не вовремя, и ничем ее ни остановить, ни ублажить. И была она к тому же еще и невыносимо длинной-предлинной! Лето  что кнутом щелкнуть, раз  и дело с концом. А зима тянется и тянется  лютая, беспощадная, голодная и холодная  будто на волах едет! И такая же скука! Такая безысходная скука! Иногда казалось, что уже не выдержишь, умрешь от тоски и нетерпения, так и не дождавшись весны!

На улице мороз. День хмурый, а в хате и вовсе темно, хотя до вечера еще не близко. Крошечные стекла наглухо замурованы инеем. Не продышишь, как ни старайся. Холодно. Как ни натопи печь, а ветер по хате из угла в угол гуляет. Да и где топлива вдоволь набраться! Соломы у них нет. Стеблей кукурузы и подсолнечника на всю зиму тоже не хватает. Хорошо, что хоть дерезы вокруг по рвам и межам видимо-невидимо. Да только поди наломай или наруби ее вдосталь, колючую и легкую, будто курай. Вспыхнет, словно сноп соломы, и уже, глядишь, нет ее. Ни жару, ни тепла, в хате по-прежнему холодно. Прикрытые дерюжкой твердые нары. Старенький, видимо еще дедовский, стол, две длинные скамьи, а по углам дальше от печи мороз инеем на стенах выступает. Теплое место только на печи. Да сколько же на ней высидишь! Мама, с самого утра протопив печь, усаживается на скамье поближе к окну, у кудели, и начинает прясть соседкам за пятую «куклу», чтобы на штанишки сыну да себе на сорочку напрясть

На улице, не боясь мороза, соседские дети на санках катаются. А ему, Андрейке, ни одеться, ни обуться не во что. Посидит-посидит на печи да и, чуть только мама отвернется, опрометью к окну и давай на замерзшее стекло дышать. Чтобы хоть одним глазком взглянуть, что там, на улице, делается Бледный, худенький, ноги посинели. Горло хрипит, из носа течет Мать то прикрикнет на него, то попросит, а то просто загонит на печь или на лежанку и рассказывает ему что-нибудь или поет, стихи читает Да только ведь целый день не будешь петь и рассказывать. Хотя Андрей готов слушать все это и по сто раз. Много раз слушал и про мороза-воеводу, и о вишнях-черешнях, и про елку и зайчика, и про отца, как тот живого аиста домой принес, и о том, как он на войну шел, как домой после ранения приезжал и его, Андрейку, на руках носил, под потолок подбрасывал, а уезжая снова на войну, фотокарточку свою оставил.

Сам Андрей всего этого не помнил. Совсем не помнил. И отца знает и помнит лишь по той фотокарточке в черной, затейливо вырезанной рамочке, что висит на стене над столом, чуточку ниже и в сторонке от потемневшей, потрескавшейся иконы божьей матери с полненьким и курчавым младенцем на руках.

Чем старше становился Андрей, тем все чаще снимал фотографию отца с гвоздика, клал перед собой на стол и подолгу с каким-то болезненным и все более жгучим любопытством рассматривал ее.

Отец стоял, будто по команде «смирно», придерживая левой рукой длинную ровную саблю, а правую протянув вдоль тела. Был он в длинной, туго подпоясанной шинели кавалериста с портупеей, в чуточку сбитой набекрень солдатской фуражке с кокардой. Из-под козырька на лоб косым клинышком  прядь волос, небольшие пушистые усики, напряженное, строго-сосредоточенное лицо. На груди медаль. Смотрит вперед поверх его, Андреевой, головы каким-то нездешним, словно бы отсутствующим взглядом.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора