Только скоро приметили в деревне, что с появлением жильца что-то изменилось в Лиде. Стали говорить, мол де, наряды ее обновились. Сарафаны живописнее прежних стала она носить. Говорили, что лицом-де посвежела, в глазах появился мягкий, нежный блеск внутреннего удовлетворения и ровного душевного света. Опять же веселая улыбка не сходила с уст, словно не была она солдаткой, подавившей в себе гнетущую страсть плоти. Приметили, будто бы глаже, степеннее стала походка ее, без прежней девичьей угловатости и резкости в шаге.
И бабы нет-нет да и кинут в шутку:
К чему бы это, Лидушка, такие перемены? Уж не влюбилась ли ты в постояльца своего, не мнешь ли с ним пуховую перинишку по ночам? Кто там за вами досмотрит, вдвоем живете, всякое может быть
Она зардеет, смутится стыдливо:
Да что вы, жонки, затеяли, господи-беда, нужна ли я ему, неуч деревенская? Что во мне такого есть, чтоб радость-утеху душевную он со мной нашел? Больно тихий да нелюдимый. Он и птицы осторожной с окна не спугнет.
Ну-ну, не скажи, «забитая» да «неумелая». Да от тебя и граф не отказался бы, ходил как кот вокруг да около, лишь бы возле тебя ему греться да нежиться и прыснут жонки, раскатятся в смехе озорном. Только вот у нас графьев-то нету, не шлют их к нам почему-то. А твой-то жилец вот хоть и тихий, да по глазам видно, бес, поволока у него вот какая томная, приманчивая, так и тянет к себе. Гляди, Лидушка, не шали неосторожно
Шутили они по-доброму, без ехидства непомерного, больше из желания ввести Лиду в смущение. Но нашлись и такие, что на веру слов ее не приняли, а ненароком по утрам, когда еще в печи огонь не загорался, наведывались по никудышной надобности и все зыркали, в своей ли кровати она ночь провела.
А бывало, что и в полуночи какая-нибудь не в меру любопытная баба настырно так шасть в комнату Лидиного жильца (двери в Лышегорье ни у кого никогда не запирались ни прежде, ни теперь). Ну, извинится чинно, будто бы нечаянно, по недоразумению попала. Хотела, мол де, Лиду увидать. А сама мимо двери ее пролетела прямехонько. Так что всякое бывало, только такого особого, что могло бы дать повод для домыслов, никто из них не высмотрел. На том все и успокоились.
Лишь Татьяна, жена Егора, не раз отмечала про себя больно хлопотливую заботу Лиды о Дмитрии Ивановиче. Но относила это больше на счет сердечной доброты Лиды. Однако внимательный глаз ее не упустил, что в разговорах с постояльцем чувствовалось душевное волнение Лиды и возникала тихая радость, что бывает в лице только счастливого человека. И так, без каких-либо потрясений, степенно и безмятежно, жили они, коротая дни неволи Шенберева.
Ссыльных увезли неожиданно. Назначение у них было в действующую армию уж год как шла мировая война.
Лида проводила своего постояльца. Шли они по улице, через поля, мимо овинов, за Домашний ручей, пешей тропкой, напрямик к Печорскому тракту.
В Лышегорье в тот день она не вернулась, так и уехала с Дмитрием Ивановичем. Ямщики, отвозившие ссыльных до ближайшей почтовой станции, сказали, что сопровожатый оказался человеком сердечным и разрешил Лиде проводить Шенберева до последней деревни перед поворотом на Пинегу.
Вот тогда-то и обнажилось на миру страстное чувство Лиды. Не сдержалась она в горе. И все, что столько времени таилось от людей, разом прорвалось наружу.
Обратно в Лышегорье она шла пешком, надеялась печаль сбить. Осунулась, глазницы провалились, худющая, на лице ни красочки, слов не слышит, говорит невпопад, немощь ее скрючила и сил жизненных лишила.
И чего только бабы не испробовали. Даже ворожею лышегорскую Марфу-пыку призвали. Та всякие сатанинские чары черной магии напускала. Но такая дремучая тоска нашла на Лиду, такая темень на душу пала, что никакие целения и травы ей не помогали, никакие заговоры Марфины, магические слова и вещие увещевания ни в чем она спасу не находила.
Страдала Лида открыто, не береглась, не стыдилась ни чувства, ни горя своего ненасытного, непостижимого, да и не веданного ею никогда прежде. Будто пелена с нее спала и открыла перед всеми глубокую душевную болезнь, даже не болезнь, чтобы хворь такая проходящая была, а горе-маету, что годами человека гнет, ломает, бросает из стороны в сторону и нет ему ни в чем ни покоя, ни утешения, ни душевной ровности, ни душевного успокоительного света.
Не с каждым такое случается, но уж кому выпадет такая судьба, да еще разлука долгая, без скорых обещаний на встречу с любимым, незатихающая боль долго крутит человека.
Лида прожила так несколько недель и вроде бы поспокойнее стала, а тут письмо от Дмитрия Ивановича пришло. Прокопий Васильевич думал, что в нем все-таки какое-никакое, но облегчение, и стал читать письмо вслух. А письмо-то навлекло еще большее несчастье.
Оказалось, что Дмитрий Иванович по прибытии на фронт был смертельно ранен в первом же бою. Перед кончиной, почувствовав, что жизнь отлетает, наказал соседу по палате непременно написать о смерти своей Лиде, чтобы не мучилась и не ждала его.
Письмо написал человек добрый, словоохотливый, и последние часы Шенберева описаны были во всех подробностях. Умирал Дмитрий Иванович тяжело, в муках. Имя Лиды не сходило у него с уст до самой последней минуты, столько необыкновенных, счастливых слов произнес он перед смертью, словно ничего другого более яркого и дорогого, чем Лида, он не знал на белом свете. Такое великое чувство бушевало в его душе, такое сильное и страстное, что если и встречается среди людей, то уж совсем редко, словно в награду за стойкость и долготерпимость сердечных мук. А дальше шли слова сострадания и утешения.
Чувства Шенберева, его страстная привязанность к Лиде немало удивили не только Прокопия Васильевича, но и всех в Лышегорье.
Что могло так связать их? гадали да судачили промеж себя люди. Конечно, Лида красоты редкой, и молодая, и пылкая, и восторженная. Такая зацепить сердце может Но все же ровня ли она ему, чтобы сам-то он так мучился, так страдал по ней?
И уж по-иному посмотрели теперь на Лиду, словно они сердцами своими коснулись таинственного света любви.
Но после письма сознание Лиды совсем помутилось, бредить она стала. В лицо никого не узнавала, никого не понимала. Только все звала своего Димитрия Ивановича, ходила по селу из конца в конец, плакала и настойчиво умоляла его отозваться.
А не отыскав его на улицах, вернется домой и начнет собираться в дорогу. Расстелет черную гарусную шаль, уложит сарафаны свои, платья и всякую одежонку, затянет так, что углы шали еле-еле сходятся, закинет узел на плечо, согнется под тяжестью его и полями, чтобы никто не видел, дойдет к Печорскому тракту.
Встретят люди добрые, остановят, спросят:
Ты это куда, Лидушка, с тяжестью-то такой? В какую дальнюю дорожку?
Так ведь к нему иду, моему голубеюшке, Димитрию Ивановичу. Звал. Одиноко ему там без меня, на войне-то проклятой. Одиноко и холодно. Как же я ему откажу? Он у меня единственный, мой суженый, ряженый, распрекрасный
Но люди терпеливо отговорят ее, приведут домой. Вроде бы она даже и успокоится немножко, а пройдет день-другой и снова засобирается в дорогу Выйдет к церкви на пригорок возле Домашнего ручья, откуда Печорский тракт в сторону Архангельска поворачивает, на колени падет и давай поклоны класть. Поклоны кладет, а сама с мольбой пришептывает, причитает да заговоры ведет:
От реки Мезени, от Лышегорья ясного к Питеру-городу пролегла ты, всем дорогам старшая, большая путь-дороженька, Печорский тракт. Ты скажи, дороженька потоптанная, скажи не утаи, где скрылся, затерялся мой миленький, мой разнесчастный голубеюшко. Какой ворог сокрыл его Отыщи, дороженька. Моя тоска кромешная, господи-беда, тяжелая, а твоя сила, дороженька, могучая да справедливая, на радость и во утеху нам, страдальцам. Дай свой добрый знак, укажи и освободи, путь-дороженька потоптанная, моего миленького, моего голубеюшку, Димитрия Ивановича, освободи от всех пеших, всех конных, всех лихих, всех воинственных, всех страшных, всех робких, всех душевных и всяких других ворогов, кто держит Димитрия Ивановича в своих руках и ко мне не пускает
А сама слезами зальется, припадет головой к проезжей колее да заголосит полным голосом надрывно, жутко.
Освободи и принеси его ко мне, дороженька ясный свет. Буду я любить его, разлюбезного моего, буду любить и беречь, а тебя, дороженька, благодарить. Господи-беда, рабой твоей вечной стану, дороженька, в ночи и с полуночи, в часу и в получасье, во сне и наяву добро твое помнить буду. И весь белый песок со всей реки нашей Мезени переношу в подоле и засыплю все раны твои, дороженька потоптанная, все выбоины твои и боли твои залечу Будешь ты опять мягка и покойна, и колеи твои бегущие да могучие тяжести колес не почувствуют Только верни его, не держи в далях своих нескончаемых, верни моего голубеюшку, Димитрия Ивановича, усладу мою разъединственную