Да, нам было непросто. Муж сразу нас бросил, как узнал про диагноз. Если бы не Юра!.. У него связи были, да и деньги, что тут скрывать. Мы смогли найти хороших врачей, Саше операцию сделали, на правом ухе слух частично восстановился. Достали ему хорошие слуховые аппараты. Саша художник. Юра, конечно, ему с выставками много помогал. И вообще воодушевлял. А потом, представляете, Юра после гриппа вдруг оглох на правое ухо! Смеялся, что у них с Сашенькой пара ушей на двоих
Мы проговорили целый вечер. Катя многое мне рассказала, и я стала лучше понимать ее тогдашние поступки. Расстались мы подругами. Я обещала свозить Катю к Юре на кладбище, а она отдала мне несколько фотографий Гоши и Нины. Когда прощались, Катя спросила:
Вы были счастливы с ним?
Да! Мы так любили друг друга, мы
Да разве можно вас не любить? сказала Катя и поцеловала меня в щеку. Никак нельзя. Хорошо, что Юра вас встретил.
Не знаю, что такого она во мне увидела. Двенадцать лет дружили мы с Екатериной Владимировнойназывать ее по имени у меня так и не получилось, все-таки она была гораздо старше. Перезванивались часто, в гости друг к другу ездили. И как-то так получилось, что она тоже стала звать меня Котей, как Юра. Она меня утешала и поддерживала, когда мамы не стало. Саша с Бэллочкой к тому времени в Израиль уехали, а я не захотела, сказала: тут помру, чтобы с Юрой рядом положили. А теперь и Екатерины Владимировны нет. Ниночка, конечно, не оставляет, навещает. Но милой Котей меня уже никто не назовет.
Докторишка
(Рассказывает Нина Кратова)
Отца мы никогда особенно не любили. Нет, пожалуй, это слишком сильно сказано. Скорее, мы отгораживались от него, отстранялись, обходили стороной: так дети стараются держаться подальше от большой собаки, даже не выказывающей злобных намерений. Возможно, потому, что отец сам не любил детей и не умел с ними обращаться. С Гошкой он еще находил общий язык, но я ему не давалась. Есть фотография, где отец держит меня на коленяхмаленькая девочка в нарядном платьице вся напряжена и силится вырваться. Я помню, как не хотела сниматься.
«Гладкая какая, не ухватистая», говорил дед Пава, которого я тоже избегала, не вынося колючих усов и запаха перегара. Такой я и выросла«неухватистой», никого не подпуская слишком близко. В отличие от меня Гошка уродился «шершавым» «шаршавым», как выговаривала баба Паня. «Ишь, шаршавый какой!» восклицала она на очередной Гошкин каприз. Брат действительно обладает нравом колючим и занозистым, как неструганая доска. Мама уверяет, это оттого, что он творческая личность. Писатель, но не реализовавшийся полностью. Мятущаяся натура! То, что он гуманитарий, понятно было с детства, но Гошка долго не знал, куда поступать, даже ходил на день открытых дверей на журфаке, но поглядел на местную публику и струсил. Да и какой из него журналист! Гошкатипичная архивная крыса, отшельник, анахорет. Все его раздражает, вечно недоволен и собой, и миром. Сколько раз я ему говорила: как ты смотришь на мир, так и он на тебя, что даешьто и получаешь. В общем, как аукнется, так и откликнется. Не знаю, возможно, такой склад характера выработался у него из-за детских травм: ему пришлось гораздо дольше, чем мне, прожить рядом с бабкой и дедом, от которых мы ничего хорошего не видели и не слышали.
Деда Паву я помню плохо, он умер, когда мне было десять, да и жили они отдельно, приезжая в гости лишь по праздникам. Баба Паня после смерти деда пожила некоторое время с нами, да и потом иной раз гостила по нескольку дней. Характер у нее был тяжелый, язык острый, глаз внимательный. Она чаще цеплялась ко мне, особенно когда я повзрослела: осуждала слишком вызывающие, как ей казалось, наряды и мою «вертлявость», которая непременно доведет до греха. Не нравилось ей и мое сходство с мамой, в чем она видела причину всех будущих бед. Один раз у нее вырвалось, что я горазда подол задирать так же, как моя мать: какова яблонька, такова и поросль! Я тут же окрысилась, пожаловалась маме, и баба Паня на следующий же день покинула насподжав губы и ни с кем не попрощавшись. Больше не гостила, отец сам ее навещал.
Внешне отец был больше похож на бабу Паню, хотя и от деда Павы ему кое-что досталось: высокий рост, тяжелый взгляд и ранние залысины на висках. Он был стройный, подтянутый, светловолосый и голубоглазый, даже красивый, если бы не постоянная мрачность. Увидев как-то фотографию Картье-Брессона, изображающую советского офицера в Третьяковской галерее, я ахнула: вылитый отец! Та же выправка, то же выражение суровой замкнутости.
Отец не обижал нас с Гошкой, даже голоса ни разу не повысил. Покупал нам игрушки и сладости, пытался расспрашивать о наших детских делишках, но видно было, что он делает над собой усилие, да и мы не шли ему навстречу. Возможно, на нас действовал пример матери, хотя она про отца никогда худого слова не сказала. Она не перечила отцу, не вступала с ним в спор, да и вообще почти не разговаривала. При нас родители ни разу не поругались, очевидно, решая свои проблемы за закрытой дверью спальни. В квартире было три комнаты, родители занимали большую, а нам с Гошкой достались поменьше, и он обижался, что ему выпала самая маленькая, хотя мы честно тащили жребий. Мы не входили к родителям без стука, как, впрочем, и они к нам. Только однажды я нечаянно подглядела странную сцену, которая долго потом занимала мои мысли.
Мне было лет двенадцать. Неосторожно напившись вечером любимого компота, я в полночь побежала в туалет. Дверь родительской спальни была приоткрыта, оттуда выбивался свет, и я зачем-то заглянула. Прямо напротив меня на кровати сидела мать, заплетая косу. На ней была белая ночная рубашка в цветочек. Чуть повернув голову, я увидела отца: он стоял спиной ко мнев одних трусах. Тут-то я и разглядела страшные шрамы: один под левой лопаткой, другой на пояснице справа. Отец что-то тихо говорил, но я ничего не могла расслышать из-за собственного дыхания, которое старалась сдерживать, отчего пыхтела еще больше, да и сердце колотилось где-то в ушах. Я почему-то испугалась, хотя ничего тревожного не было ни в позе отца, ни в выражении лица матери. «Катя, расслышала я слова отца. Умоляю тебя!» И тут мать сделала странную вещь: вытянула в его сторону ногу, а потом как бы указала ею на пол. Отец резко шагнул к кровати, и я подумала: сейчас произойдет что-то страшное! Но он вдруг рухнул на колени. Именно рухнул, я даже словно услышала грохот обрушившейся конструкции тела. Потом нагнулся, взял ее ногу за щиколотку и поцеловал подъем маленькой ступни
Я отскочила от двери и побежала к себе. Я мало что поняла, но одно почувствовала совершенно точно: мама унизила отца, а он принял это унижение. Мой маленький мирок перевернулся: мне всегда казалось, что именно мама находится в подчиненном положении! Она на любой свой шаг спрашивала отцовского разрешения и, молчаливо подчиняясь его требованиям, лишь порой пожимала плечами или выразительно поднимала брови.
Поговорить об этом я не могла ни с кемне с Гошкой же! Так и носила в себе долгие годы, пока наконец не узнала страшную правду и не поняла, как обстояло дело в действительности. Но про шрамы я у Гоши спросила. Он ответил, что отца ранили на войне и на службе, а больше он и сам не знал. Надо сказать, что отцовская служба у нас в семье не обсуждалась вообщеточно так же мы никогда не говорили о политике. Мы знали, что отец работал «в органах», как и дед Пава, но только повзрослев, осознали, что это за органы. Чем именно занимается отец на Лубянке, мы никакого представления не имели.
Все свои сомнения, беды и огорчения мы доверяли только маме. Она умела с нами разговаривать, а еще большеслушать. А иногда и слов не требовалось: мама могла многое выразить улыбкой, взглядом, движением брови. Между нами существовала такая тесная связь, что мама всегда знала, где мы были и что делалиеще до наших рассказов. А сколько раз я и Гошка внезапно бросали свои занятия и шли на беззвучный зов матери, которой требовалась какая-нибудь помощь: она только подумала, а мы услышали. Когда звонил телефон, она, еще не сняв трубку, говорила, кто звонит, и всегда чувствовала приближение какого-либо важного события. В детстве мы не придавали этому особенного значения, но когда выросли, осознали, что такие способности матери весьма необычны.