По шоссе еще катился поток беженцев. Шли дети, старики, шли женщины, выбившиеся из сил, тащили детей и небольшие свои пожитки. По обочинам валялись изуродованные машины, какие-то ящики. А по магистрали МинскМосква скрежетала немецкая техника. Казалось, вся наша жизнь была растоптана, как те поломанные ящики у дороги.
Моя спутница рассказала о себе, что муж ее уехал о командировку в Западную Белоруссию, где его застала война. Дочь уехала с детсадом на дачу, и о ней нет никаких вестей. Сама Мария после бомбежки и пожара осталась без крова с четырехлетним сынишкой.
Соседка по квартире Катя предложила идти к ее родным в Смолевичи. Мария воспользовалась этим предложением, чтобы приютить сына, а самой заняться розысками дочери. Вот уже второй раз идет она в Минск, ищет знакомых, спрашивает каждого о детях из детсада, но все тщетно.
После того раза Мария ходила в Минск еще не раз и не два. Она наладила связи и начала приносить в Смолевичи сводку Совинформбюро. Рабочие бывшего совхоза имени Ленина (совхоз тогда сразу переделали в немхоз) в эти самые тяжелые первые дни узнали от Марии, что Красная Армия не сломлена, что против фашистов поднялся весь народ и борьба не окончена, а только начинается. Немцы не будут у нас хозяевами.
Как много значили тогда эти слова! Я и сейчас слышу ее спокойный, уверенный голос. Как будто сама Советская власть ободряла нас. Мы поняли, что Мариякоммунистка.
Катя и ее родные были поволжскими немцами и оказались предателями. От их гостеприимства Мария отказались, и в тот же день управляющий немхоза пан Кизнер отстранил ее от работ и распорядился арестовать. Ее нашли и тогда забрали четырехлетнего сына Марии заложником.
В тот же день по доносу поволжскх немцев схватили и замучили троих рабочих.
Мария ушла от палачей. Остался у нас лишь узелок с вещами.
Пан Кизнер объявил, что учительницу Марию поймали и расстреляли. Но рабочие этому не поверили.
Мы часто вспоминаем и верим, что она жива, что она бессмертна. Она в первые дни немецкой оккупации показала, что делать, как начинать борьбу. Она и партия для нас были одно. Я не умею выразить это словами, но, думаю, меня поймут».
Это была первая весть о маме после войны.
Больше мы никогда не читали это письмо вместе. Папа спрятал его в толстый том Некрасова, где лежали самые ценные документызапросы о нас и маме в разные концы страны, справки из эвакогоспиталей, школьные табеля и партизанские рисунки брата.
Надо было самой додумывать оглушительные новости.
Значит, мама «наладила связи», стала связной? Брат был заложником. А наша соседка катя, с которой мы дружно жили до войны в одной квартире, оказалась предательницей?..
Сквозь ранящую колючесть моих догадок просвечивало светлое: мама стояла за хорошее, она не сдаласьона права.
ПЕРВЫЕ СВИДЕТЕЛИ
Когда я начала ходить в минскую школу, долго не могла привыкнуть к высоким этажам, широким каменным лестницам. После переполненной крохотной школы в эвакуации это был настоящий дворец! Первое большое здание, восстановленное в нашем районе.
Утром мимо развалин бежишь к школьной двери, и она впускает в вестибюль с колоннами, где так светло и выложенный яркой плиткой пол сверкает чистотой. Сам воздух, все звуки здесь особенные, ласковые, какие бывают под большими деревьями в летний день.
Смотрю на нашу учительницу, маленькую, седую, в поштопанной кофте. На старую уборщицу. Нет, даже у директора Софьи Ивановны такое же бледное, как у всех, лицо, обыкновенные усталые руки. Мне кажется, что должен быть кто-то другой, сказочно сильный, кто невидимо заботится о нас.
Девочки теперь учатся отдельно от мальчиков, и на переменах у нас никто не дерется. Прямо в класс по утрам приносят бутылочки с киселемдополнительное питание. А в классный журнал каждый день записывают все новые фамилии, и мы сидим по трое за партой.
Когда нас записывают, вслед за адресом спрашивают, был или нет на оккупированной территории.
Я произношу «нет» с облегчением и даже с какой-то гордостью, как будто есть и моя заслуга в том, что 24 июня на нас в лесу наткнулись военные. Они вывели к железной дороге, задержали переполненный поезд и растолкали по битком набитым вагонам весь наш детский сад вместе с воспитательницами. А сами остались. И, когда поезд шел, не тормозя, мимо кричащих, плачущих, горящих станций, там тоже оставалисьа куда им было деться?толпы людей. Эти станции через три-четыре дня становились «оккупированной территорией».
«Да, была»,тихо говорит высокая бледная девочка с последней парты Тамара Минеева. Тамара стоит перед нами, опустив длинные руки в слишком коротком пиджачке. Она могла бы уже закончить семилетку, но целых три года у нее не было школы, уроков. Когда ее вызывают к доске, она отвечает невпопад и у нее испуганные глаза. Она видела такое, о чем нельзя рассказать и что сделало ее другой. Страшные черные столбы на улице- мне так и чудятся на этих столбах веревки от виселицне понятным образом соединены в моем воображении с эти ее ответом: «Да, была».
После письма Анны Федоровны я начинаю лучше представлять, что значило оставаться на оккупированной территории. Моего брата, как настоящего врага, сторожили фашисты. Мамины друзья с большим трудом вывели его из Смолевичей. Потом он кочевал из хаты в хату, пока мама не увезла его от большой беды в партизанский отряд. А там началась блокада, и он прятался в ямах и болоте от бомб и пуль, шепча про себя детскую клятву не поддаваться фрицам и ни за что на помирать, а дождаться маму живым и невредимым.
Когда отец встретился с ним на Большой земле, пришлось разрезать прямо на ногах мальчишки самодельные яловые сапоги: много дней он не снимал их с себя они ссохлись и искорежились, зажав клещами ступни.
Если бы можно было так же просто освободить его от жестокости прожитых на войне летполовины из его семи!
Он не все мог понять из того, что видел, но ревел от страха и смертельной обиды, когда немецкий переводчик в Смолевичах бил маму наотмашь по лицу: «Твой мужкоммунист? Где он? Убирайся из дома и не возвращайся без него!»
А что еще ему никогда не забыть, от чего он не может избавиться, крича по ночам во сне? Об этом я пока не знаю, он неохотно рассказывает.
Но все чаще, стараясь угадать недоговоренное, додумать, о чем молчат, я подхожу к одному ответу. Он невыносимый, нелепый, но от него некуда деться: оставшиеся в чем-то теперь не такие, как мы, уехавшие. Три года они были отрезаны от нас черной тенью. Она тянется за ними из того времени и сюда. За Тамарой из нашего класса. За моим братом. Выходит... и за мамой тоже? Ребята во дворе формулируют коротко и просто: «был при немцах» или «не был при немцах». Мамабыла. Но разве все были одинаковыми?
Я знаю, что были предатели, они ползали перед врагом на коленях, вымаливая его милость, а некоторые даже открыто радовались, когда наши отступали. Но ведь все другие остались не по своей воле. Там, на горящих станциях. И фашистов они ненавидели.
Мама всем скажет: она задержалась в Минске из-за меня! А потом уже не успела пешком обогнать немцев, они-то были на танках, мотоциклах и самолетах.
Но только как же она расскажет, если ее все нет?..
В классном журнале на месте сведений о матери мне ставят прочерк. Получается, будто у нас просто такая странная семьяпапа, брат и я, а больше никого нет и не должно быть.
Я готова яростно спорить, защищаться. Но никто не нападает, никто мне ничего не доказывает. И тогда мысли мои принимают другое направление. Мама была подпольщицей. Есть такое слово. За нимтайна, военный секрет. И до сих пор секрет. Вот почему никто не шлет нам известий. Поэтому молча ждет папа. И нам надо ждать.
Я так верю в близкую встречу, что выбираюсь из своего ожидания и иду потихоньку навстречу.
Я знаю, откуда начинать. Начну с двухэтажного серого дома под нашими окнами. Его уже отстроили, и он как две капли воды похож на довоенный детский сад. Во дворе, как и раньше, цветут липы. Их привезли на машинах из питомника и посадили в аккуратные квадратные ямы.
В этом дворе мы простились в июне сорок первого.
Я сидела у окна автобуса с кульком орехов, а мама с братом на руках махала мне и щурилась от солнца: «Я приеду, скоро!»