Первой поднялась со скрипучей койки у двери бабушка. Она пробралась мимо спящих на полу и встала на колени между столом и нашей с братом кроватью. Пока не проснулись остальные, она будет шептать, поднимая лицо к окну, и тяжело кланяться. Голову в черном платке приткнет у самой табуретки. А больше и нет на полу свободного места.
От стука бабушкиной головы по доскам пола я зажмуриваюсь и не смею пошевелиться. «Спаси, господи, дитенка слабого, помилуй его, твою травиночку...» чуть слышно шелестят выцветшие губы, наводя на меня жуть. Странные слова, ничего похожего от бабушки днем не услышишь. И откуда эта униженная покорность суровой деревенской старухи? Даже нам, детям, она ничего не разрешает просить у чужих. Нет солибудем есть без соли, но занимать не пойдем.
Пока все спят, бабушка другая и кажется мне незнакомой.
Я догадывалась, что она просит своего бога за второго сына. Любимец всей семьи, он ушел после десятого класса в военное училище и пропал на фронте без вести. Мы видели его только на маленькой поблекшей карточке. Бабушка иногда достает ее из сундука, гладит бумагу непривычными к нежности негнущимися! пальцами.
Утренние минуты идут все быстрее. Вот уже солнце передвинулось в верхний угол окна. Бабушка упирается руками в пол, охнув, выпрямляется и берет со стола пустой чугунок. Пойдет на общую кухню картошку варить, узнавать новости.
Бесшумно встает отец. Он сидит на краю кровати в неловкой позе. Перегнувшись назад, надевает ботинок на раненую ногу. На это мне тоже смотреть нельзя.
У папы сейчас такое лицо, как будто он спорит со всеми и сердится. Он ни за что не согласится, чтобы ему помогали.
Потом он аккуратно разглаживает серое, как его шинель, одеяло. Тут я толкаю брата, и мы вскакиваем: папа уходит! Прощаться, даже до вечера, мы оба очень не любим. Отец видит это, но никогда не утешает. «Раз надозначит, надо»,учит он нас своим молчанием. Уже от двери спрашивает:
Кто сегодня идет со мной в столовую? К четырем быть дома.
Вот и все прощание.
На работе папе выдают желтые бумажные квадратики вроде карточек. Каждый день, кроме выходного, мы открываем один квадратик и идем обедать на первом этаже нашего дома. Отец берет нас с братом по очереди, и официантка разливает на две тарелки порцию супа с тушенкой.
Надо только приходить в самом конце обеда: детей сюда никто не водит, это служебная столовая.
А из коридора уже несутся дневные громкие голоса и топот. Алик из двадцатой комнаты бегал занимать очередь в умывальник. Мы ждем не дождемся, пока наша тетя оденется и уберет с пола свое пальто, заменяющее матрас и одеяло. Но тетя как нарочно смотрит куда-то далеко-далеко, сквозь потолок и ничего не слышит. Глаза у нее, кажется, совсем не строгие.
Но они мгновенно настораживаются и холодеют, как только брат добирается на цыпочках до самой двери и берется за ручку.
Учтите, - говорит тетя обиженным голосом, - у меня весь день уроки в школе. Не смейте заходить далеко в развалины. Потом вас ищите Вчера на Ленинской опять один подорвался.
Все кругом так же, как день назад, и неделю, и месяц. И все же совсем другое дело, когда знаешь: это кончается, приходит, скоро совсем пройдет.
...Летом через наш город начали возвращаться из Германии танки. Они шли со стороны Западного моста. Над развалинами катились лязг и грохот. Среди дня поднялись из своих укрытий и заметались ночные птицы. Как были, босиком, мы выбежали со двора. Может, это военный парад? Или сегодня пришел самый последний конец войны?..
Танки ползли вверх по нашей улице и, перевалив подъем, один за одним исчезли. Следом шли новые, и, сколько было видно влево и вправо, катился волнами тяжелый металл.
Нас подхватило и понесло вдоль тротуаров. Каждой машине надо помахать и покричать, проводить до перекрестка. А потом вернуться, чтобы встретить новую.
Они все шли и шли. Мы устали кричать и только тогда заметили, что танки совсем не парадные. Они почерневшие и запыленные, как стены сожженных домов на нашей улице. Гусеницы тяжело перекатывались по булыжнику, и где-то в горле и груди у меня тоже сталкивались и катались гулкие жернова.
Зеленые липы стали казаться выцветшими, и солнечный свет резко разделил все вокруг, как в кинохронике, на черное и белое. Черное железобелое небо, черный бурьян на черных кирпичахи белые-белые лица людей.
Дети стояли вместе со взрослыми и молча вглядывались в открытые люки: не появится ли танкист?
Спроситьничего не спросишь, собственного голоса не слышно. Но пусть появится человек над этой сталью, пусть посмотрит на нас!
Он появлялся, и мы видели обычное усталое лицо. Такое бывает у папы, когда он возвращается с работы очень поздно. Я не удивилась такому сходству. Все взрослые теперь похожиони разучились улыбаться. Я давно рассмотрела: за войну у отца так затвердели складки на щеках, что улыбка никак не получается.
Потом все разошлись, а танки грохотали весь день и весь вечер, и по пустому городу неслось железное эхо.
На обед в тот день бабушка дала лишь тарелку синего супа. Несколько перловинок и голубоватая водичка без всякого осадка.
Уж я кипятила, кипятила, два раза плитка перегорала, да откуда навару взяться с десяти-то крупочек, горевала бабушка.На кухне Сазониха сказывает: засуха идет. Будто земля на полях горячим песком сыплется, все зернышки в ней спекаются. Ох-хо-хо, грехи наши тяжкие...
Она говорит сама для себя. Голова в черном платке опущена, глаза смотрят не на то, что есть здесь, в комнате, кивнул на все неизбежные несчастья, которые были и еще будут. Опрокинутый чугунок стоит перед ней без всякого дела. Картошки у нас давно нет.
Может, папа привезет из командировки? Прошлый раз, еще снег был, он купил в деревне полмешка...
А у брата в лагере сейчас обед. На первое, наверное, борщ...
Чтой-то отец не едет,прерывает мои мысли бабушка.
Он говорил, когда сев закончится. Значит, еще не закончился.
Где-то за железными дорогами и лесами, у самой западной границы, папа идет по полю, опираясь на свою палочку. Стараюсь не думать, что там, вокруг этого поля...
Мы с бабушкой вместе молчим о страшном. Там, куда папа уехал, еще скрываются по лесам бандиты. Иногда они выходят к деревням. Недавно из командировки не вернулся папин товарищ.
Нельзя, не хочу, запрещаю себе думать об этом! Папа завтра приедет, мы с ним сядем на серое одеяло, обнимемся, и я спою ему «Темную ночь», любимую детдомовскую песню.
А картошки пусть не привозит, проживем и без картошки, мысленно уговариваю и стараюсь я задобрить кого-то. И, наклоняясь над отцовской постелью, вдыхаю слабый запах знакомого одеколона и солдатской опрятности.
В нашем большом четырехэтажном доме тихо. Почти все ребята уехали в лагерь. Тетю тоже послали куда-то от школы. Второй смены вместе со мной дожидаются белобрысый пятиклассник Алик и маленькая Света с первого этажа. Вон они, уже вышли и стоят у столовской трубы. Это любимое наше место во дворе. Черная железная труба поднимается по стене прямо из окна кухни, мы с утра догадываемся по запахам, что готовится на обед.
Я сейчас!кричу им из окна.
Только отдам ключ соседке. Бабушка ушла в церковь. Когда вернется, не сказала.
В сад?качнул головой Алик.
А как быть со Светой? Ай, ничего, сама она все равно туда не доберется и, значит, никого не приведет в наше место. Возьмем с собой Свету.
Рядом с въездом во двор, там, где останавливаются продуктовые машины, есть полузасыпанная подвальная арка. Она ведет в развалины больницы. Мы ныряем в подвал и осторожно ступаем с камня на камень.
Свет проникает откуда-то сбоку. А сверху нависли балки с упавшими на них этажами. Туда лучше не смотреть, чтобы не представлялось, как балки могут не выдержать... Поскорей пройти это место. Стараюсь не дышать. Здесь особенно густая смесь горького, дымного с чем-то тошнотворно-сладким.
Вышли. Теперь надо подняться по остаткам лестницыпять широких каменных ступеней. За ними пустота, обрыв. Алик перебрался на небольшую площадочку, следом Света. Она оглянулась на меня и, кажется, хочет захныкать. Но возвращаться еще страшней, чем идти дальше.
Мы стоим на высоте второго этажа. Под ногами стена шириной в три кирпича, вокруг нее с обеих сторон позеленевшая вода. Наверно, здесь разорван водопровод. Надо пройти несколько метров и спрыгнуть вниз.