Но никто так и не пришел. Еще с неделю болела рука, и совсем медленно менял цвета легкий синяк на лице. Подобным родом мы с моим противником никогда больше не пересекались. Встречаясь где-нибудьмолча расходились.
На душе однако продолжалось жуткое опустошение. Оно особенно сильно было в течение нескольких последующих за всем этим дней. Так было отвратно, что не передать. За четыре дня я почти окончил «Бесов». Порою совершенно не замечая смысла, я все же получал известное только мне удовольствиедаже от того, как увесиста была книга, как переворачивались мною страницы, как они все там говорили, двигались, облекаясь для меня туманом, как лежала на только-только открытых светлых листах закладкаоранжевого цвета шоколадная обертка с переломленным кусочком плитки и таким же живописным абрикосом. Apricot chocolate (или что-то в этом роде).
Временами я замирал и думал. Словно приостанавливался. И предавался тому, что разжигал свои мучения. Я вспоминал эту нашу размолвку. Искал настоящих причин. И все оставалось для меня каким-то неясным. На днях она должна была сдавать следующий экзамен, суматоха второго, ее курса, долетала и до нас, третьекурсников. Но как сдалая не мог знать. Почти сразу она уехала, значит все хорошо, иначе бы осталась. Их дверь в те дни всегда была заперта.
Несколько раз, вечерами я пил у Пятидесятника чай, слушал, что он говорит. Так, чтобы не сидеть у себя в комнате. И совершенно не готовившись, спустя дней пять, сходил на пересдачу микробиологии. Впустую. После чего нам разрешили уехать домой, чтобы сдать после отдыха, положенного между семестрами.
Возможно ли было мне поступить иначе, вопрошался я, и никого не битьтем более, что я никогда этого не делал? Я тогда же понял про себя одну вещь. А именно то, что мне нельзя иметь силы. Я не удержу ее. Ясно, что нет. Вот умей я задушить взглядомтак чтобы от моей воли человек не мог вздохнуть, словно его кто-то за горло держиттак не сдержался бы точно, чтобы не показать своей власти! Может быть и не задушил бы, наверное нет, но дал бы понять. Было бы достаточно малейшего повода! Это потому что я временами плохо думаю о людях. И, несомненно, во мне есть доброта и так же то, что вместе с нею есть непримиримая злость. Есть.
Однако: я унизил другого человекаиз-за нее! И в этом я не отдавал себе отчета почти. Она должна и не может этого не понимать! И касается это все лишь нас, и жалости к третьему не может здесь быть! И то, как ей «смотреть в глаза остальным», какая-то ложь. Но Лена могла испугаться той ненависти, которую увидела во мне, пораженная отшатнуться от нее и не принять меня таким, а значит и вообще не принять. Ведь могло все обстоять и так. Ведь наверняка я был ужасен в тот миг и даже уродливя не мог видеть себя Ведь то, что я считаю необходимым, может таковым не являться, у меня могут быть собственные иллюзии. Но следом являлась картинка ее увлеченности; и многое подвергала сомнению, опровергала и перечеркивала окончательно.
И, было сгинувшая какое-то время назад, мысль снова вспыхивала. О ее сомнении. Я вспоминал прилипший к одежде репей, ощущение того, как навязываюсь. Набиваюсь, а на самом деле не нужен так, как бы того хотел. Опасения влюбленного в том, что ответно не любим. Основанные на всевозможных мелочах. Особенно у меня, у которого все это впервые! И эти опасения, забытые мною, снова оживали. И что, если я прав!? И прежние домыслы моиправда! Вдруг она любит другого, а со мноюлишь чтобы не думать о том!? Или вполне мог случиться у Лены момент, когда просто хочется кого-то рядом, невыносимо хочется. И тут я появляюсь со своим письмом. Да не поверю: что неприятно быть объектом чьего-нибудь внимания, чьей-то любви! Она на многое закрыла глаза, уговорила себя, на самом деле ничего ко мне не чувствуятогда гнев ее уместен, потому что обращен вовсе не на близкое существо. Может, она и сама вправду верила, что что-то испытывает ко мне, а от происшедшего все в ней прояснилось, как от катализатора. Может, все сменялось привычкой и подтапливалось обыденностью, вымывая из под нас почву; и от того возникала мысль о том, к чему вообще вся эта наша привязь друг к другу и существует ли она вообще, какая-нибудь реальная меж нами связь
Так тоже думал я, но несмотря на удрученность, все же не мог по-настоящему верить в то, что мысленно себе излагал. Множество мелочей говорили и даже кричали об обратном. А может, «мелочи» тоже лишь результат ее искреннего заблуждения? Да только я и Лене говорил об этих опасенияхтак и спрашивал, напрямую
Ну ты что!? без крохотной заминочки, не задумавшись ни на секунду воспламенялась она, когда наконец понимала, о чем я пытаюсь сказать. Смотрела на меня с испугом! Неподдельным, точно! И почему, действительно, я так думал?! Невозможно было назвать причин. Мне просто так казалось. Но одного такого ее взгляда в мои глаза было достаточнозлое сомнение исчезало, оставляя полный спокойствия рай. Ее недоумение от моей такой мыслиисцеляло. Только ведь могла она лгать? Но так верно, без изъяна! Разве можно?! Я ясно видел, что она не лжет, но разувериться окончательно не мог. Что-то меня все же неясное продолжало удерживать рукой из отвердевшего воздуха. Она просила перестать, обнимала меня, но спустя какое-то время снова что-то смыкалось, и мне хотелось на чем-то ее поймать и разоблачить. И это не была ревность в обычном понимании, это было ощущение того, что она таит нечто, и все-таки, может, кого-тотогда ревность самая настоящая. Но Лена не требовала ничего от меня, просто находилась рядом, тем самым делала меня счастливым и сама неподдельно была счастлива. Я видел это.
Ни к какому заключению невозможно было прийти.
Так я и не поехал домой. Покупал бесчисленно журналы, сверкающий глянец; ходил в кино, играл на зеленом разбитом столе в теннис с теми немногими, кто тоже не уехал. Сдал несколько тем по физиологии и отработал практическое занятие. А по фармакологиипочти перед самым началом следующего семестрасдал целое зачетное занятие. Хоть и не без помощи несложных студенческих приготовлений. Но в голове постоянно была предстоящая, наверняка последняя, попытка пересдачи микробиологиибыть или не быть. Черты крохотного Гамлета. (Его я, кстати, никогда не удосужился прочесть, но смотрел кино) А спустя, может, день после окончания «Бесов», я купил «Преступление и наказание» и читал теперь особо, проникновенно, как собственную хронику. Временами по нескольку дней была тоска. От насморка болела голова. Я по часу стоял в душе, подставив под струйки горячей воды лицо. Или сидел на корточках, а вода падала сверху, и мне мерещился дождь.
В коридорах и на кухнях была тишина. Она бережно стерегла мой покой, позволяя мне иной раз часами не выходить из собственных занятий и мыслей. В конечном итоге тишина словно бы проникла и в меняв неторопливое, зарастающее плотью создание.
Оставалась неделя без малого до начала семестра, до первых занятий. Я, расстелив газету на столе, достал темно-зеленый учебник, тетрадь чужих, подаренных знакомой конспектов, ибо своих было ну совершенно недостаточно; и стопку старательно скрепленных ксерокопийлекции по иммунологии. Той же знакомой.
Иммунология была наука в науке, государство в государстве, столица-крепость вражеской территории, которую невозможно обойти. Лекции по ней обновлялись и могли координально меняться каждый учебный курс. Моей редакции было три или четыре годасрок почти чудовищный, если хоть немножко не повезет с экзаменационным вопросом.
Сев, я стал размышлять о стратегиях своей подготовки, об устаревших лоцманских картах. Был поздний вечер. Я раскрыл вопросы, отметил первые пять кружком и начал с шестого, но через минуты три вышел курить
Временами я разговаривал с ней, временами с собой. Не вслух, но отчетливо. Естественно: я не мог объяснить ей многих в себе вещей, своей теории, которая, казалось, сама себя изживала и вот уже была совершенно не видна. Какого-то жеста моего она не перенесла, в том смысле, что не примирилась или обманулась. Или я видел мир по-другому. И несомненным было, что я все же сбит с толку и ясного ответа нет, в отличие от невидимых, однако выставленных пределов.
Вина моя перетекала то в грустный гипноз и опустошенность, то обратно в саму себя. И такое состояние в естественности своей длилось, причиняя страдание, и мысль об упущенном томилась, изнывая под ребрами, словно бы я наглотался стеклянных шариков. Ласковое прикосновение ветерка к открытой ране, хоть трижды майского, заставит кого угодно замереть. Мне приходили в голову и вовсе отвлеченные мысли. Я, помимо прочего, думал над тем, что Иисус Христос очень боялся креста, панически. И если бы имел такую возможность, то бежал бы. Но что-то его держало, не Бог. Представляю, как он рыдал, когда никого рядом не было. А еще он был астеником, а значит не переносил боли.